Его издатель просто бы ему не позволил.
Кстати, этот человек не любит шутить с публикой. Растяни я свою слепоту еще страниц на двадцать, он отдал бы распоряжение возместить клиентам убытки. А он, между прочим, один-единственный порядочный издатель, и вы хотите, чтобы я подложил ему такую свинью?
Я не только вижу, но к тому же вижу четко.
Жизнь розовая…
Синяя, желтая.
Танго (оранжевая).
Вальс.
Лежа на своем рабочем месте, педик в растерянности начинает расчесывать волосы и бормочет что-то несвязное. Буря, пронесшаяся по нему, сильно качнула ему крышу — попробуйте встать (лечь) на его место.
А теперь вдруг тишина… И моя счастливая, абсолютно блаженная физиономия! Мои глаза… Мои глаза!
Бурное возвращение Берю прерывает идиллическое состояние, в котором мы до этого пребывали (не правда ли?).
— Я не помешал? — волнуется Мамонт. — Вы уже закончили вольные упражнения? Что касается меня, если говорить обо мне, относительно меня, то я только что испытал редкое разочарование. Корова — никаких реакций! Стог сена. Чувствительности не больше, чем у грузовика. Ты ее так, ты ее сяк — она как кусок мрамора. Как холодильник. “Бревно! Только время потерял. Подобное перепихивание — никого интереса: будто высморкался и ушел. Надо установить контроль за работой простипутан. Дать им жалобную книгу, и пусть клиенты ставят оценки по шкале в десять баллов и пишут свои замечания. Моей, если выставить оценку, я бы дал не больше единицы, и то только для того, чтобы ее не выкинули с работы. Комментарий: лучше энергичная рука, чем такой рукав. И все! Ну а что твоя? Она тебя — как врага народа? А, парень? Боже, а что это с ней стряслось? Это ты ее так отделал? У вас была большая страсть? Любовь типа неудержимой кенгуру? Или ты давал ей уроки морали и читал нравоучения?
— Ты ничего не замечаешь, Берю? — ставлю я точку в его вопроснике.
Он хмурится.
— Кроме разбитой физиономии мамзели Греты, ничего… А нужно что-то заметить?
— Сядь на этот стул с велюровой желтой обивкой.
Он подчиняется.
— Так, ну и что?
— Убери свой галстук, болтающийся на жилете, а то у тебя несколько неопрятный вид.
— Он исполняет.
— Вот, пожалуйста, монсеньер. Ну что еще тебе взбредет в голову?
— У тебя волосы растрепались, Александр-Бенуа, — продолжаю я. — Попробуй граблями расчесать остатки шевелюры!
Он растопыривает пальцы и проводит ими по голове.
— Знаешь, своими замечаниями на мой счет ты мне начинаешь действовать на простату, — заявляет он.
— Возможно, Толстяк, но мои замечания… они тебе кажутся вполне нормальными? Не надо открывать рот, будто карп, которого несут, чтобы показать Эйфелеву башню. Напряги извилины.
— Действительно, — бормочет он, — есть, я бы сказал, нечто кое-что, что мне странно. Только я не врублюсь что.
Я лезу ему в карман жилета и беру монетку, затем подбрасываю ее, ловлю и, поднеся к его носу, говорю:
— Решка. Странно, правда?
Он надувает щеки.
— Нет, орел или решка, мне до…
И тут наконец его осеняет. Он вдруг мигом соображает, что ко мне вернулось зрение. Сначала он зеленеет и физиономия у него вытягивается. Потом он пытается облизнуть губы, но его язык пересох, как кость, валяющаяся в Сахаре под палящим солнцем. Он сглатывает, но что-то щелкает у него в горле. Два обезвоживания подряд никогда не породят и капли влаги. Толстяк сидит с прилипшим к губам языком и таращит на меня глаза.
Затем глаза его стремительно лезут из орбит.
В горле происходит хлопок, как в глушителе машины, мотор которой не заводится.
Он падает на колени.
Начинает креститься.
Но на полпути бросает и тычет в меня пальцем.
Бормочет “Отче наш”, а затем “Богородицу”.
Чем не жанровая сцена! Толстый французский полицейский молится в комнате борделя в присутствии долговязого немецкого педика.
Бред, безумие!
Закончив обрядовые действия, Берю садится на пятки. Как в Мекке.
— К тебе возвратилось зрение, мой Сан-А, — вздыхает мой лучший друг. — Ах! Какое счастье! Великое счастье! Мы наконец спасены, ты и я. Спасены! Я тоже спасен, брат! Признаться, — я не в силах выносить этот обет…
— Какой обет?
— Я поклялся не пить ни капли красного вина до тех пор, пока ты снова не будешь видеть, парень. Ты не можешь себе представить, какие муки я принял… Пить только белое — врагу не пожелаешь. Ты бы сразу понял, что белым сухим можно только полоскать глотку. Пьешь, пьешь — и никакого толку, а утром, после перебора, — просто сущая отрава! Но все-таки скажи наконец, как произошло твое чудесное выздоровление?
Я рассказываю ему. Он довольно мотает головой.
— Ага, понимаю. Согласись, в некоторых исключительных случаях педераст тоже неплохо? Как знать, может, ты проходил мимо своего выздоровления много раз, Сан-А? Я вот думаю, не поехать ли тебе все-таки в Аурдский монастырь…
— Зачем туда ехать, если я выздоровел?
— Чтобы отдать долг честного христианина, — сделав одухотворенную рожу, заявляет мой Толстяк.
Он вытаскивает из кармана пачку немецких марок и протягивает несколько бумажек “высокой блондинке”.
— На, ты заслужил, дарлинг! — уверяет Мамонт.
Его лунообразное лицо вызывает доверие.
— Знаешь, а он для этого жанра вполне ничего, — мурлычет мой спаситель Берю. — С тех пор как я в этом состоянии, у меня ощущение, будто во мне что-то произошло. Благодаря своей штуковине я стал смотреть на любовь шире, стал более терпимым, более понятливым. Мне теперь вообще можно уйти на пенсию. Когда вырастает такой маятник, чувствуешь себя на полном обеспечении… Но поскольку к тебе возвратилось зрение, ты по-товарищески и просто из любопытства взгляни на это дело. Скажи, только честно, ты когда-нибудь думал, что увидишь нечто подобное?
Расстегнув ремень, Берю роняет свое достоинство на ботинки, что, естественно, вызывает непроизвольную реакцию у меня и у Греты.
— Мама! — вскрикивает мальчик-девочка.
Крик души.
Крик плоти. Мама! Международное понятие. Общечеловеческое! Одно-единственное слово! Но ключевое!
— Шик, а? — говорит Берю голосом, в котором угадывается горечь пополам с гордостью.
— Шик? — переспрашиваю я. — Нет, термин слишком короткий для такого длинного предмета. Тут, Бог свидетель, можно сказать многое… В разных тональностях. Ну вот, например. Агрессивно: “Будь у меня такой, я бы его моментально отрезал!” Дружески: “Но он же, наверное, путается у вас под ногами”. Описательно: “Это лемех… Это клюшка… Это руль. Да что там — руль! Пожарная кишка!” С любопытством: “А для чего служит этот огромный маятник?” Милостиво: “Не хотите ли, забавы ради, сбивать своей лопатой масло в бочках?” Язвительно: “Это, когда вы сами вынимаете, напоминает шланг на бензоколонке или даже печную трубу!” Предупредительно: “Осторожней нагибайтесь, как бы ненароком не сломать такой редкий экземпляр!” Нежно: “Поскольку он служит для светских забав, не позволяйте ему размениваться на мелочи!” Педантично: “Только у слона, мечущегося по саванне, такой хобот между бивнями, да нос у Сирано!” По-рыцарски: “Ну что, брат, скажу тебе, что пока такая чертовщина существует, я, пожалуй, не рискну повернуться к тебе спиной!” Высокопарно: “С таким монументальным фаллосом вам гарантирован маршальский жезл!” Патетически: “Друг мой, это ваш отличительный знак!” Восхищенно: “Каков скипетр — таково и королевство!” Лирично: “И мачта гордая противится ветрам!” Наивно: “Это пилон или свая?” Уважительно: “Знаешь, Берю, по этой штуке тебя легко найти в любой толпе!” По-товарищески: “Мать моя, вот это да! Нужно очень большую печь, чтобы испечь такой длинный батон!” По-военному: “Черт возьми! В саперы шагом марш!” Практично: “И это входит в комплект к мочевому пузырю? У вас колокол вместо колокольчика!” И, наконец, чтобы закончить этот поэтический ряд: “Перед вами дубовый ствол, пустивший молодой побег! Да в нем не меньше шести метров!” Вот что ты должен был сказать, мой дорогой Берю, если бы мозг у тебя был такой же большой, как то, что мы видим!