«Ты мне снилась, — так писал шаулис. — Это был очень короткий сон. Сон, в котором я стою рядом с Тобою и касаюсь Твоей руки, а Твоя рука такая теплая… Марыля, Твоя рука такая мягкая и теплая. И вот тогда в своем сне я подумал, Марыля, что я тебя люблю, Марыля, ведь я и вправду Тебя люблю…».

Дальше я не читал. У меня как-то не было потребности узнать продолжение, которого, собственно, и не было, до конца странички, до подписи: «Витек». Витек, а не Витаутас.

Я снова вложил письмо в конверт и спрятал его себе в карман. Я подумал, что может, и отошлю это письмо, отошлю его Марыле Войнаровской в ее Краков. Так и быть, потрачусь на марку и отошлю это письмо. Кто знает, а вдруг дойдет? Хотя вроде бы много писем теряется на границе, во время досмотра почтовых вагонов.

Индюк, сидя среди кабелей разбитой телефонной магистрали, словно чайка в гнезде, что-то крутил в уоки-токи, откуда доносились свисты, треск и обрывки разговоров.

— Завязывай, — сказал я, внезапно разозлившись.

— Тихо, — сказал Индюк, поплотнее прижимая наушники. — Не мешай. Я ловлю волну.

— А на кой хрен тебе эта волна? — не выдержал я. — Если тебе хочется что-то ловить, лови себя за яйца, кретин. Пищишь, зараза, и пищишь, еще услышит кто-нибудь и запулит нам сюда гранату или еще чего-нибудь!

Индюк не отвечал; согнувшись в три погибели, он продолжал перебирать кабеля телефонной магистрали. Над воронкой жужжали пули.

Анализа все еще хлюпала носом. Я сел рядом и обнял ее. Ведь так надо было сделать, а? Ведь она была такой маленькой и беззащитной, в этой хреновой воронке, в этом долбаном Парке Короля Собеского, где со всех сторон продолжается эта вонючая война.

— Ярек? — Анализа шмыгнула носом.

— Что?

— У меня нет трусиков.

— Чего?

— У меня нет трусиков. Отец убьет меня, если я вернусь без трусиков.

Ха, как раз это было похоже на правду. Инженер Будищевски был знаменит своей железной рукой и железной моралью. В этом смысле он был просто ебнутый — но я, кажется, уже вспоминал об этом. Я уже представил себе Анализу на кресле-самолете у доктора Здуна, который должен выставить ей свидетельство о невинности. Доктор Здун, который уже какое-то время зарабатывал не тем, чем раньше, все еще подхалтуривал на свидетельствах, потому что без такой справки было трудно устроить церковный брак, а если девушка к тому же была еще и несовершеннолетней, то могла очутиться и в исправительной колонии в Ваплеве. Левое свидетельство, насколько мне было известно, стоило шесть тысяч. Большие бабки.

— Аня?

— Ага?

— С тобой что-нибудь сделали? Ну, ты понимаешь… Извини, что спрашиваю, сам знаю, какое мое дело, но…

— Нет… они мне ничего не сделали. Только стянули трусики и… трогали. И больше ничего. Они боялись, Ярек… Они меня трогали и все время оглядывались, и не ложили свои ружья…

— Тише, Анечка, тише.

— …они воняли этим своим страхом, потом, дымом, воняли тем, чем воняет тут, тем, что остается после взрыва… И еще тем, чем воняют мундиры, ну, знаешь, чем-то таким, что глаза слезятся. Никогда не забуду… теперь мне по ночам станет сниться…

— Тише, Аня.

— Но они мне ничего не сделали, — шепнула она. — Ничего. Один, правда, хотел… Он весь трясся… Потом ударил меня. По лицу. А потом они оставили меня, а сами удрали… Ярек… Это уже не люди… Уже нет.

— Это люди, Анечка, — сказал я с уверенностью, касаясь письма, шелестящего у меня в кармане.

— Ярек?

— Что?

— Мне сказать ксендзу? О том, что со мной сделали?

Нет, девица действительно была не от мира сего. Наставления новообращенного евангелиста инженера Будищевски напрочь забили в ней инстинкт самосохранения.

— Нет, Аня. Ксендзу ничего не говори.

— Даже на исповеди?

— Даже. Анализа, ты что, спала на уроке закона божьего, что ли? Исповедаться надо в грехах. Ну, если украдешь или упоминать Имя всуе. Или там не будешь чтить отца своего. Но ведь не сказано, что надо исповедаться, если с тебя кто-то силой стянет трусики.

— Ага, — неуверенно протянула Анализа. — А вот грех нечистоты? Что ты в этом понимаешь? Ксендз говорит, что и ты и твой отец — глухие и слепые атеисты, или как-то так… Что ты… Как же это сказать? Ага, что ты не по образу и подобию. Нет, я обязана исповедаться… А отец меня прибьет…

Анализа опустила голову и стала плакать. Что ж, выхода никакого не было. Я подавил в себе праведный гнев на ксендза Коцюбу. Мужчина, сидящий рядом с женщиной в воронке от бомбы, обязан о ней заботиться. Успокаивать ее. Обеспечить ей чувство безопасности. Точно? Я прав или нет?

— Анализа, — сказал я бесцеремонно. — Ксендз Коцюба занимается фигней. Сейчас я тебе докажу, что разбираюсь и в Катехизисе, и в Писании. Ибо написано в… послании Амвросия к эфесянам…

Анализа перестала плакать и уставилась на меня, открыв рот. Назад пути не было. Я стал забивать ей баки Амвросием.

— Так вот, написано, — молом я, делая умное лицо, — что пришли к нему кадуцеи…

— Наверное, саддукеи?

— Не мешай. Пришли, говорю, саддукеи и эти… ну… мытари к Амвросию и спросили: «Воистину, о святейший муж, согрешила ли еврейка, с которой римские легионеры силой стянули трусы?». А Амвросий нарисовал на песке кружок и крестик…

— Чего?

— Не мешай. И сказал он: «Что вы здесь видите?». «Воистину, мы видим крестик и кружочек», — отвечали мытари. «Так вот, воистину говорю я вам, — сказал Амвросий, — вот доказательство, что не согрешила эта женщина, и лучше идите-ка по домам, мытари, ибо и сами вы не без греха, и не судите, да не судимы будете. Идите отсюдова, ибо воистину говорю вам: сейчас возьму этот камень и брошу в вас этим камнем». И ушли мытари со стыдом великим, ибо заблуждались, забрасывая грязью эту невинную. Поняла, Анка?

Анализа перестала хныкать и прижалась ко мне. «Спасибо тебе, святой Амвросий», — подумал я.

— А теперь, — я встал, расстегнул свои штаны и стянул их, — снимай свою драную юбку и одевай мои джинсы. Хрен твой отец знает, что на тебе было, когда ты утром из дому вышла. Ну, давай.

Я отвернулся.

— А про случившееся забудь. С тобой ничего не произошло, понятно? Это был только сон, Анализа. Все это сон, кошмарный сон, этот парк, эта война, эта воронка, эта вонь и этот дым. И эти трупы. Поняла, Анализа?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: