Помню, как сам я прибыл в школу. Она только образовалась, и меня откомандировали сюда как бывшего спецшкольника. В пехоте я был сержантом и понимал дисциплину. Капитан Горбунов, маленький, с изрытым оспой лицом, посмотрел с насмешкой, когда я вытянулся по форме. Рука моя сама собой ослабела, отлипла от козырька. «В эскадрилье казарму достраивают. Так что пока походи», — сказал он. «Как походить?» — не понял я. «На довольствие тебя ставим, ходи кушать в запрету». — «А спать где, товарищ капитан?» — «Что же я тебе еще и бабу пойду искать? Спать ему летом негде!»

При этом капитан вдруг встрепенулся, вскочил и, сделав мне знак рукой, побежал за дверь. Какой-то непонятный шум слышался во дворе: голоса, топот ног. В открытую дверь я видел, как по штабному коридору бежали люди: писарь-сержант, какой-то офицер в белом кителе, девушка-машинистка с погонами и в сапожках. Я ее заметил, еще проходя сюда. В какое-то мгновение коридор и комнаты сделались пустыми. Я ничего не понимал.

И тут большой черный человек появился в коридоре и, ни минуты не задерживаясь, побежал прямо ко мне. Он-то не бежал, а шел огромными шагами, высоко переставляя ноги, но казалось, что человек бежит. Подойдя вплотную, он закричал: «Бардак развели!..» И тут я по-настоящему испугался. Не того, что полковник кричал, я уже в службе что-то понимал. У него дергалось лицо, и рукой он как-то странно греб воздух. Кричал он, глядя на меня и не видя.

Все так же быстро и кончилось. Полковник повернулся, скачками пошел по коридору и скрылся в комнате напротив входа. В ту же минуту в коридоре появились люди: штабной офицер, девушка в сапожках, писарь с бумагой. Они шли и разговаривали между собой как ни в чем не бывало.

Вернувшийся откуда-то капитан Горбунов взял мои бумаги со стола, бросил в ящик:

— Давай чеши отсюда, сам видишь!

Вечером в летнем кино вместе с Валькой Титовым, который прибыл сюда уже неделю назад, сидели мы на крашенной зеленой краской скамейке и ждали начала картины. Городок был небольшой, и из мужчин сидели тут только военные: офицеры и редкие курсанты недавно организованной летной школы. Да еще три-четыре человека с темными топографическими погонами. Тут стоял топотряд, а наш полковник был начальником гарнизона.

У нас с Валькой были аккуратно подшиты подворотнички и сапоги начищены солидолом. Рядом сидели две девочки в светлых платьях, и мы, конечно, заговорили с ними. Картину всё почему-то не пускали, так что мы познакомились.

— Ну, как вам понравилась наша школа? — спросила у меня пышная, чуть курносенькая девочка, видимо, еще ученица. Ее звали Рина.

Я не обратил внимания на эти ее слова «наша школа».

— Все ничего, да только полковник вроде из леса прибежал! — сказал я и принялся рассказывать в лицах о том, что произошло утром. Девочки слушали, переглядывались, потом Рина вздохнула:

— Да, папа контуженый. Он очень нервничает, что летать по-настоящему не может.

Потом я с компанией раза два бывал у Ринки. Все в городе знали, что дома полковник Бабаков ходит по струнке, боится жены и даже Ринки. Нам он никогда там не показывался. А в гостиной висела карточка: совсем другой, молодой человек с тремя шпалами, орденом Ленина и двумя Боевого Красного Знамени старого образца. Глаза у него были живые, веселые…

При всем том в школе почти не было серьезных летных происшествий. Только один раз разбился курсант с механиком во второй кабине — старшина Найденов. Говорят, он тут дрянь какую-то научился курить и на трехстах метрах стал петли без газа делать. Дисциплина в школе была, но какая-то другая, не строевая.

— Там Горбун точит, чтобы все такое сдали. Ценности, если есть, награды, — говорит Валька. — Под расписку.

Кудрявцев думает с полминуты, лениво лезет в карман, достает что-то позванивающее:

— На, возьми.

На ладони у него медали: «За отвагу», еще что-то и орден — Звездочка.

— Нет, сам отнеси. Под личную расписку требуется, — говорит Валька.

Кудрявцев идет в штаб, а мы с Бочковым и Валькой переходим через двор на ту сторону хауза, садимся на скамейку между двумя деревьями. Через открытое окно нам видно, как Кудрявцев сдает капитану Горбунову награды. Мне сдавать нечего. Разве что парашютный знак, так это не обязательно.

— Ну, пошли, — говорю я.

— Ничего не забыли? — спрашивает сменившийся утром начальник караула Рыбалко.

Я оглядываюсь на крытый кусками дюраля сарай с двумя окнами: слева караульное помещение, справа — «губа». Раза три или четыре я сам ходил сюда начальником караула, а последнюю неделю сидел на «губе». Вечерами мотался, конечно, в город: все здесь свои.

Мы прощаемся с Мишкой Рыбалко и через стертый до блеска пролом в дувале идем на соседний двор. В женской казарме при метеослужбе открыто окно. На кровати лежит младший сержант Лидка Артемьева, укрытая шинелью поверх одеяла. Она болеет. Рядом на табуретке сидит Со, маленький, насупленный, как всегда. И молчит.

— Эй, Со! — кричу я.

Со подбирает вещмешок, винтовку и выходит. Медленно, вразвалку идем мы все по улице. У двоих винтовки, а трое с заправленными в брюки гимнастерками, без погон. Мы часто ходим так, и на нас никто и не смотрит. Азиатское солнце уже раскалило песок посредине дороги. На арбе с огромными колесами едет старик в зеленом полосатом халате. Серый ишак трусит, взбивая копытами мелкую горячую пыль. Мы переходим на другую сторону, где тень от тополей.

Возле кирпичной церкви, где вечером клуб и танцы, сворачиваем направо, в сквер. Здесь это называют парком: четыре ряда кустов с деревьями и посыпанная еще до войны крупным песком аллея. Вода бежит в арыке. Слева, через дорогу летнее кино, и сразу после него, за деревянным забором — столовая запреты. Мы заходим туда, проходим на склад. Валька подает старшине Паломарчуку документы. Тот, несмотря на жару, в диагоналевых бриджах и новенькой шерстяной гимнастерке с офицерской портупеей. На груди у Паломарчука до блеска начищенные медали. Старшина уже знает, что мы придем, и молча выдает сухой паек: для сопровождающих на три дня, нам только на два.

— Чего же так, старшина? — спрашивает Валька Титов.

— Так им же на обратный путь не требуется, — говорит Паломарчук. — Там поставят на довольствие.

Валька виновато оглядывается на нас.

Потом мы идем в столовую, садимся под навесом от солнца за длинный дощатый стол, укладываем в вещмешки продукты. До обеда еще далеко, столовая пустая. Слышно только через раздаточное окошко, как на кухне стучат посудой и громко переговариваются поварихи. Старшина Паломарчук выходит к нам, садится напротив.

— Так-то вот, — говорит он.

Катька-буфетчица, из вольнонаемных, разбитная бабешка лет под тридцать с быстрыми темными глазами, выносит нарезанный крупными кусками белый хлеб, блюдце с растопленным от жары маслом. Мы понимаем, что не совсем для всех это угощение. С нами Кудрявцев из «стариков», ему двадцать пять лет. Он рослый, статный, с костистым лицом и чуть ленивым выражением в серых глазах. Катька крутила с ним, когда тот бы в запрете. И все знают, что постоянно она сейчас живет с Паломарчуком. Говорят, еще маленький капитан Горбунов из штаба имеет к ней отношение. Паломарчук не смотрит на нас, сидит молча. Кудрявцев тоже не глядит ни на кого, неторопливо макает хлеб в масло. Катька вдруг всхлипывает.

Повариха из кухни приносит нам рисовую кашу с мясом от завтрака. Все знают про нас. Вчера читали по школе приказ.

Из эскадрильи приходят наконец еще двое сопровождающих: Мучник и Мансуров. С ними Мишка Каргаполов с моими вещами. Мы все теперь идем дальше через сквер, к речке, садимся на камнях напротив базарчика, смотрим документы, выданные Вальке Титову. На нас троих — конверт с сургучом. Сверху лишь номерной знак части.

— Тут бритвой сургуч только приподнять, — говорит Мансуров. — Все останется, как было.

— Зачем? — лениво отзывается Кудрявцев. — А то не знаешь, что там написано.

— Командир отдельной части имеет право на месяц штрафной без суда, — веско поясняет Мучник. — Больше только трибунал может.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: