– Ты не предваряй, – возразил Поленов, – пусть Виктор Михайлович сам поглядит, сам и скажет.

Суриков писал вселенские соборы, четыре из восьми, остальные четыре исполнял Иван Творожников, одногодок Сурикова и Васнецова, в картинах своих он изображал народную жизнь, но выставлялся на академических выставках.

Вениг-старший, профессор исторической живописи, написал «Рождество Богородицы» и «Успение», обе росписи эффектны, но с блистающим Семирадский профессор тягаться уже не мог. У Семирадского сама кисть была легкая, воздух в его шедеврах был пронизан светом и радостью. В храме написал «Тайную вечерю», «Крещение господне», «Вход в Иерусалим» и четыре картины из жития Александра Невского: «В Орде», «Послы папы перед Александром Невским», «Представление святого князя в Городце», «Погребение во Владимире».

Задержался Васнецов перед работами в иконостасе Евграфа Семеновича Сорокина да перед Крамским.

– Это? – спросил его подошедший Репин.

– Да, это. Сорокин и Крамской.

– Золотые слова! – засмеялся Репин. – Я о том же Стасову писал.

– Мне и Суриков по нраву.

– Мне тоже, – сказал Поленов. Васнецов вдруг повернулся к друзьям.

– Братцы, может, и не к месту будет сказано: мне картежники нужны.

– Ненадежному художеству предпочитаешь азартные игры? – смеялся глазами Поленов.

– Так он же «Преферанс» пишет.

– Это мы тебе устроим! – Повернулись на голос – Суриков. – На картинки пришли смотреть? А я теперь только наполовину художник.

– Кто же ты на другую-то половину?! – воскликнул Репин.

– Втроем не докумекаетесь. На другую половину я нынче гитарист. А какую гитару я купил – гусли стозвонные. Приходи, Васнецов, нынче вечером ко мне, сначала гитару послушаешь, а потом сведу тебя с человеком, у которого родии вся Москва, и все картежники.

– Так уж и вся? – засмеялся Репин.

– А что? В Москве от мала до велика в дурака режутся, ну а те, что в орденах да степенях, те, конечно, в преферанс. Приходи, Васнецов. Этих не зову. Не дозовешься. До дыр пол-то перед мольбертами протерли.

Балагуря, Суриков вырядился в халат, заляпанный красками, взял палитру, кисти.

– Ну, братцы, Прометей пошел к своей скале. Приходите на гитару! Не все-то вам под Баха носом клевать.

Вышли на солнце. Небо стояло голубоглазенькое, совсем дитя.

– Весна! – сказал Поленов.

Васнецов ступил мимо дорожки в снег, снег громко захрумкал. – Весна.

Приехал Аполлинарий.

По Москве катили ручьи, на Садовом кольце в каждом дереве птичий звенящий терем.

Виктор потащил брата на Москву-реку глядеть ледоход. Смотрели от Кремлевской стены.

– Вот он мой корабль! – Виктор запрокидывал голову, и над ним уносилась в небо древняя островерхая башня, потом скашивал глаза на проснувшуюся реку, на огромные льдины на сильной воде.

Аполлинарий, строгий лицом, но румяный, нежный, светил в ответ брату счастливыми глазами и задерживал в груди дыхание. Столько видано за два года разлуки, столько надежд рухнуло, но теперь он был в семье. Братьев много, а семьей был Виктор.

– Пошли-ка я с тебя портрет напишу! – щуря на брата глаза, сказал Виктор. – Задумок на меня наваливается много, каждая новая подбивает колени прежней. Для души напишу, для успокоения взбудораженного творческого муравейника.

И уже за работой признался:

– Москва – по мне, а вот я ей пока не ко двору. Местные художники смотрят на нас как на поганую, на чужую орду, не то чтоб заказами поделиться, всякие гадости говорят. Тут у них главный остроум Мясоедов. Слава побаловала, да и отошла от него прочь, теперь зол на весь белый свет, и особенно на молодых.

Виктор подал брату папку с рисунками.

– Посмотри, а я на тебя погляжу, как лучше будет взять.

Аполлинарий положил перед собою первый лист и удивился.

– Иван Грозный, что ли? Историческую картину задумал? Этот большой-то холст для истории?

Виктор за голову схватился.

– Сколько вопросов! Провинциала не костюм выдает и не то, как он усы носит, а количество вопросов.

– Еще Грозный…

– Нет, Аполлинарий, Грозного я пока писать не возьмусь. Чтобы писать такие картины, художнику нужна умная рука. Умная рука умнее головы. И ум этот наживной.

– А по-моему, очень хорошие рисунки. Как они у тебя называются?

– Этот «Иван Грозный беседует с колдуном», а этот «Грозный смотрит на комету, предвещающую ему смерть».

– Какой сюжет!

– Здорово придумалось. Сам знаю, что здорово, но спешить – людей смешить. Грозный – это уже воздействие Москвы. Петербург Петром жив. Петербург Грозного не знает, да и саму Россию тоже.

– Девчушечки! – снова удивился Аполлинарий, разглядывая новый рисунок. – Как это в тебе уживается: Грозный, подружки, преферанс?

– Да как-то вот уживается… Ты вот что. Возьми книжку и смотри прямо перед собой… Будешь у меня молодой, умный.

Писал Аполлинария, а по вечерам уходил глядеть московских преферансистов. И скучнел.

– Как я допишу эту свою картину? Московские игроки даже рюмки по-другому берут. Какие-то мелкие, торопливые… Игра для них дело десятое. В Питере все иначе. В Питере преферансист не играет – священнодействует. Для него зеленое сукно все равно что алтарь. И знаете, что я приметил, – Виктор Михайлович обводил глазами Сашу, потом Аполлинария, – в Питере сами люди другие. Они там – одинокие. Все одинокие. Оттого и загадочны за столом. В Москве – люди ближе ДРУГ другу. Гнездами живут.

Говорил, а сам все взглядывал на Аполлинария, еще, еще.

– Слушай, попозируй-ка.

– Еще для одного портрета?

– Да нет. Я тебя теперь лежа напишу.

Увел в мастерскую, уложил и углем, па огромном-то холсте, стал набрасывать фигуру. И тотчас прервал работу, нашел ситцевую, привезенную из Петербурга занавеску, набросил на холст.

– Ладно. Вроде бы и это начали.

Рисовать ходили к Репину, в Хамовники. Он жил в Большом Теплом переулке в доме Ягодиной. Василий Дмитриевич Поленов вместе с другом, художником Рафаилом Сергеевичем Левицким, снимали квартиру в Дурновском переулке, на Арбате, но летом они занялись поиском более удобного и, главное, более дешевого жилья.

Квартиры были дороги. Баумгартены, из окна которых и написан был год тому назад этот этюд знаменитого «дворика», тоже ломили цену, соглашаясь сбросить с нее только полсотни.

И вдруг квартира сама пожаловала. К Поленову приехал граф Олсуфьев, и оказалось, что его двоюродный брат сдает флигель всего за семьсот рублей.

В этом флигеле на Девичьем поле Поленов с Левицким прожили четыре года, до осени 1881 года. Флигель стоял в саду. Сад был огромный, спускался к Москве-реке и, кстати, примыкал к саду дома, который в 1882 году купил Лев Николаевич Толстой.

С Толстым хоть и не познакомились, а вот с Репиным стали жить в соседстве.

В репинский натурный класс, собиравшийся раз в неделю, приходили близкие товарищи, а позднее совсем еще юные Остроухов, Серов, Бодаревский.

Вот здесь-то Васнецов и добывал себе натуру: половца для побоища, преферансиста… В преферансисте, освежающемся рюмочкой, легко узнается полный, лысоватый Левицкий.

Первая московская весна радости принесла совсем немного. Стало ясно, что на картины, выставленные на передвижной, покупателей нет, а коли их нет в Петербурге, па Москву тоже не надейся.

Занимать у Поленова – язык не поворачивался, Репин сам жил туго. На этом список близких людей и заканчивался. Ну а в Петербурге у кого просить? Господи, все у того же Крамского. Стыд, стыд, но что же делать-то?

И первого мая пошло письмо с московской Остоженки на Васильевский остров в Петербурге.

«Я покуда еще не привык к Москве как следует. Но вообще более доволен, чем нет. Жду много от ней интересного. – И далее прорывалось отчаянье. – Как жаль, что картины мои не будут проданы, это теперь для меня ясно. На провинцию я не надеюсь. Кроме того, что картины мои дурны, они еще и дороги, должно быть. С каждым днем убеждаюсь более и более в своей ненужности в наличном виде. Что требуется, я не могу делать, а что делаю, того не требуется. Как я нынче извернусь, не знаю. Работы нет и не предвидится. Впрочем, песенки эти вы слышали, да… скверный мотив».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: