Вспыхнуло что-то в мальчишьих глазах, наклонился он к полу, да поздно.

— Ага, — удовлетворенно заметил дядюшка Гром. — Это ты надсмехаешься надо мной. Тебе мои рассуждения кажутся наивными. Так поначалу многим казалось, и были они не чета тебе — орлы! Что ж, придется немного поучить тебя хорошим манерам.

Дядюшка Гром аккуратно загасил сигарку в массивной пепельнице, выдолбленной из куска розового мрамора — подарок одного из тюремных умельцев, — подошел к пареньку, поплевал на ладони, ухватился сверху поудобнее и начал выкручивать Алеше голову. Это был один из его любимых приемов предварительного вразумления. Нечто вроде оздоровительного массажа. Почти все заключенные были знакомы с этой процедурой, не любили ее. После такой умелой раскрутки у наказанного надолго чумела голова и несколько дней пища не проглатывалась. Природа наделила дядюшку Грома могучей силищей, которую он использовал исключительно для воспитания преступного элемента. С Алешей у него вышла небольшая осечка. Голову он ему крутил, а она не раскручивалась, странно скользила меж ладоней, будто смазанная маслом.

— Вон оно как! — вслух задумался дядюшка Гром. — Способ, значит, такой особенный, чтобы вывертываться?

— Ага.

— Кто же тебя обучил? Подельщик твой?

— Так точно, гражданин начальник.

— А он, выходит, калач тертый?

— Исключительно тертый. На него даже собаки не лают.

— Да ну?!

Дядюшка Гром попробовал еще разок развернуть душегубу башку на сто восемьдесят градусов — результат тот же. Башка скользит, точно намыленная, даже за уши не уцепишься. Бывают же чудеса на свете.

— Значит, так, покуда недельку в карцере побудешь — за оказание сопротивления.

— Это мы понимаем.

— Открою тебе сразу всю правду: хочу я над тобой, младенец, произвести тяжелый научный опыт. Попробую заново из тебя человека слепить.

Подумал и добавил мечтательно, чтобы не оставлять недоговоренности:

— Ты сейчас как дичок неухоженный. Ничего располагающего нету в твоей натуре. Вернешься на волю — опять кого-нибудь порешишь, не того, так этого. А я тебя попробую распрямить до человеческого состояния. Помучаешься немного в опытных руках, зато после спасибо скажешь. Людишки — мусор, ничего не попишешь, поэтому им дан в назидание всеобщий закон сожительства, по которому не положено убивать. Когда осознаешь глубину моих слов, тебе станет легче жить. Тебе даже станет все равно, где жить, потому что ты станешь вольным внутри себя.

— Ну даешь! — воскликнул пораженный Алеша. — Да ты прирожденный философ, дяденька. Еще бы тебе в школу походить годика два.

— Учиться мне некогда было из-за таких, как ты, — опечалился дядюшка Гром.

Федор Кузьмич не был ни вором в законе, ни паханом, ни деловым, но за три года славу и власть по зонам обрел не меньшую, чем у самых влиятельных из них. Он тяжко с первого дня презирал свое новое окружение. Далекая полночная степь колобродила в нем, укрепляла его дух. Дома в спокойной жизни, в цирке, в семье, он не знал даже отчасти своего предела и своих возможностей. В застенке, в лунные вечера, впервые услышал он душный голос предназначения и понял, что родился не напрасно. Угрюмым умом постиг он неведомое. Судьба вдруг лишила его всех своих милостей и повернула глазами к неволе, к смерти, к параше, но взамен предоставила новое зрение, от которого не было сокрыто будущее. На все время заточения установилась в его груди жадная, грозная тишина ожидания, которую нарушало лишь присутствие кусачего волчонка — Алешки. Он давно забыл, что этот мальчик так жутко расстроил его налаженную жизнь. В Алеше было много зла, но еще больше в нем было отчаяния. Федор Кузьмич привязался к нему смутным чувством душевно почти оскопленного человека. Бывало им хорошо вместе по пересылкам горе мыкать. То, чему удивился дядюшка Гром, действительно не имело под собой разумного объяснения. Их не разлучили по оплошности, которая, в сущности, одна управляет миром, и имя ей — рок.

По закономерности выпавшего им пути Алеше давно полагалось потешать, ублажать сытых бандитов; а Федору Кузьмичу ломить чугунную работу, чтобы скорее освободиться, а вместо того катило их рядышком по обочине тюремной заводи, как двух отщепенцев.

Еще в Москве мелкий уголовный люд попробовал об Федора Кузьмича острые гнилые зубья, но откатился с такими неожиданными потерями, что впал в сумрачное оцепенение. Конечно, невероятное физическое усердие Федора Кузьмича сослужило ему службу, но главная причина его торжества была не в этом. Когда в Бутырках блатные первый раз подступили к Федору Кузьмичу со своими шутовскими, прописочными затеями, они наткнулись на такую ужасающую готовность распоряжаться чужими жизнями, как фишками, которая не укладывалась даже в их шакальи представления о добре и зле. Они не то чтобы его сразу зауважали за могучие пинки, а именно как бы растерялись и насторожились. В их мирную подпольную семью, кажется, подобно чужой группе крови, ворвалась свирепая третья сила, к которой они не понимали, как приноровиться. По цепочке, как положено, просигналили наверх, к одному из авторитетов, которого звали Данилой Ивановичем, а кличка у него была «Мохер».

Солидный это был человек, и за дело взялся по-солидному, без мельтешни, но и без охоты. На воле его поджидала большая семья, к которой он был крепко привязан, да еще оставил он там множество бесхитростных, но незабвенных житейских утех: пригожую злоязыкую девицу в тереме на площади Гагарина, японские удочки со всей оснасткой, трехъярусную сосновую баньку на дачке по Минскому шоссе и прочее, прочее, что ценил он, может быть, дороже, чем деньги. Увы, все радости земные туго замотаны в один клубок с бедами, и разъединить их на две кучки, чтобы радости тебе, а беды преимущественно другим, умеет редкий человек, и тот, кто это умеет (а Данила Иванович умел), уже в силу одного этого своего умения вынужден постоянно и всеми средствами поддерживать и укреплять тайную власть. Кем бы он ни был для близких и как бы нежно ни ощущал себя и природу вокруг, для всех иных он оставался только «Мохером», одним из воротил, добрые отношения с которым выгодны любому, а противостояние чревато несчастьем. Власть над людьми дают не деньги, заблуждается тот, кто поверил в эту иноземную сказку, наоборот, это деньги приходят к тому, кто способен властвовать.

Выше «Мохера» в тот раз в Бутырках не было «авторитета», и, естественно, разбираться с поведением обнаглевшего циркача пришлось ему. Делать это ему было лень и не ко сроку, мысли его были заняты предстоящим открытым процессом, где ему собирались пришить серьезную статью; но все-таки ему и в голову не пришло отмахнуться от уголовной обыденки, ибо отказаться хоть в малом эпизоде от роли непререкаемого судьи значило собственными руками слегка пошатнуть престол, на который он столько лет с успехом взбирался. Тем и отличается от всех прочих человек, рожденный повелевать, что никогда, ни при каких условиях ничего не сделает во вред своему положению. У властителя можно выклянчить или выменять половину его царства, он отдаст, но нельзя безнаказанно выдернуть волосок на его груди.

«Мохер» в истории с Федором Кузьмичом допустил только одну небрежность: прежде чем проучить фраера, не пожелал на него поглядеть, ограничась беглым опросом «шестерок», — и эта ошибка оказалась роковой.

К Федору Кузьмичу подкатился на прогулке шустрый чернявый уголовник и, жеманно сюсюкая, передал, что «мальчонка Алеша» зовет его в такое-то место для срочной надобности. Федор Кузьмич, конечно, чернявому не поверил, хребтом учуял ловушку, но «мальчонка» действительно где-то отстал (Алешу умело оттеснили в противоположном конце двора), потому послушно пошел вслед за посыльным.

На губах его тлела тусклая усмешка.

В складском подвальчике, приспособленном «деловыми» как раз для предварительных разборок, за спиной Федора Кузьмича сразу оказалось трое дюжих бандюг, а перед собой он увидел жирного мужика, благодушного и улыбающегося, обличьем напоминающего циркового ротвейлера. Под потолком плесневела хилая лампочка. В ее призрачном свете они мгновенно возненавидели друг друга.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: