Полегче стало в Москве с анашой, хотя цены на нее поднялись. Одна заправленная сигарета на рынке тянула на «чирик». Однако молодежь по каким-то, возможно, патриотическим соображениям бойкотировала восточное зелье. Мальчики и девочки лет по шестнадцать, собираясь на пустых квартирах, с превеликим удовольствием одурманивали себя ядохимикатами, лаками и натуральными красителями. Чтобы ни одна струйка ядовитых испарений не пропала даром, надевали на головы капроновые чулки или раздутые до невероятных размеров презервативы. Голь на выдумки хитра. Надышивались до такой кондиции, когда головная кора немного размягчалась. В такие минуты молодые люди наконец становились счастливыми и бросали друг на друга поэтические взоры. Те наркоманы, которых пометил сочувственным пером писатель Айтматов, были принцами крови по сравнению с московскими наркотическими париями. Осторожным шагом нация ступила на тропу вырождения. Произведенное на белый свет дурное семя не имело будущего! Ликование по этому поводу отечественных блудодеев (свобода! гласность! доллары!) и заокеанских доброхотов постепенно приобретало оттенок уныния. Непонятно было, куда девать эту многомиллионную человеческую тушу, если она сгниет на корню. Не распространится ли трупный смрад по всей планете и не задавит ли все живое? Умные люди и тут и там приходили к мысли, что, пока существует эта чисто кладбищенская проблема, следует все-таки в порядке гуманитарной помощи впрыснуть немного кислорода в издыхающий организм нации, чтобы замедлить процессы разложения. Горбачев напрямик признался, что без дружеской, бескорыстной подмоги с Запада вряд ли он сумеет построить самое справедливое общество на Земле, где все люди будут счастливы каждый по-своему. К этому времени многие уже понимали, что Михаил Сергеевич болен какой-то загадочной болезнью, но никто не брался поставить точный диагноз. Любимым его коньком по-прежнему оставался «социалистический выбор», разумеется, с рыночным подспорьем. Узаконив в восемьдесят пятом году акт престолонаследия, он впоследствии уже никогда полностью не отдавал себе отчета в своих поступках. Словно чья-то злая воля им повелевала, которая выше любой совокупности человеческих устремлений. Ведомый вроде бы благими намерениями, за все свое пребывание на царстве он не совершил ни одного (ни одного!) большого или малого политического движения, которое в конечном счете не усугубляло бы развал государственных устоев. Подданные любили его неизменно, потому что еще помнили, как в начале пути он горделиво замахнулся на режим. Ему доверяли и потому, что, как Михаил Сергеевич сам объяснил, ему не было замены. Он много раз повторял, что, когда найдется ему замена, он сразу и уйдет. Эту мысль поддерживали и его приближенные, высокопоставленные клевреты: конечно, говорили они, сокрушенно разводя руками, можно бы и заменить, но где же такого другого отыщешь. Михаил Сергеевич на первых порах любил перебивать ораторов, зато любое критическое замечание в свой адрес выслушивал благосклонно. Как угорелый мотался по всему миру, повсюду собирая цветы приязни. Однако что-то все же его тревожило в долгие зимние вечера, когда он оставался наедине с Раисой Максимовной. Так заранее томит человека боль в последнем незапломбированном зубе. Как-то пожаловался:
— Уж мы ли с тобой не стараемся, Раиса Максимовна, и процесс, я же чувствую, пошел, пошел, вон и фермерские хозяйства, и в магазинах, а все-таки некоторые недовольны, таятся, чего-то замышляют недоброе, особенно этот, ну ты его знаешь, я его за уши вытянул в правительство, — и какая в ответ благодарность? Обменялись с ним недавно по одному вопросу, молчит. Чувствую, несогласен. Уже норовит выйти из-под контроля.
— Ельцин хам, хам! Я тебя предупреждала.
— Или ты глухая, Раиса Максимовна, или я тебя не понимаю. При чем тут Борис? Я про другого говорю, жаль, забыл фамилию, учились вместе, еще он стихи пишет, так себе стихи, ты их недавно вслух читала, я фамилию вспомню, после тебе скажу, но дело не в нем, в тенденции. Туго подвижка идет к новому мышлению. На Западе давно оценили, поняли, помнишь, Рейган подарок прислал, как же ты не помнишь, мы его Рыжкову на именины отдали, тоже хорош фрукт, вот я говорю, на Западе одно, а дома совсем другое. У нас каждая сковородка без спросу на печь лезет. И ни у кого нет на уме, какой мы великий почин сделали, кроме Шеварднадзе. Этот хоть и грузин, а с понятием, хорошо бы его при случае поощрить, подарить ему чего-нибудь. Надо побольше людям подарков делать, они потом возместят сторицей.
— Потакаешь ты всем, Миша, а надо одергивать, одергивать. Ельцину не понравилось, как я ему указания давала. Представляешь? Негодяй! Богохульник! Правильно мне кто-то сказал, по нему давно статья плачет.
— Это в какой газете статья?
Раису Максимовну огорчило, что всякий разговор с мужем кончался неопределенно. Не было в нем, к сожалению, окончательной, смертельной хватки. Он был богатырь, но с мягким нравом мечтательного подростка. С ним была связана каждая минутка ее жизни, и всегда она была счастлива с ним, но сквозь слезы. Ему не хватало острого звериного начала, которое делает из мужчин политика. Рано или поздно его все равно сожрут. Она обыкновенная баба, чем ему поможет? За пазуху его не спрячешь. Бедный, глупый мальчик, возомнивший себя императором. Да без нее он и шагу ступить никогда не решался. И все-таки лучше бы остаться им в Ставрополье, где у них было все, что душе угодно. Нет, и ее самое попутал бес тщеславия. Захотелось примерить соболью шубу царицы. Примерила, продувает. Слишком высоко они забрались, отсюда не то что падать, глянуть вниз страшно.
В ночь под новый, 1989 год им обоим, как по заказу, приснился невнятный, жирно мигающий азиатский лик, — и Миша хрипел во сне. Она склонилась к нему и положила ладошку на лоб. Спи спокойно, подумала она, может, обойдется как-нибудь.
Алеша Михайлов замешкался на Курском вокзале. Он устал от долгой дороги. Двенадцать лет добирался до этого перрона. Сейчас ему к тридцати, а было когда-то шестнадцать. На Алеше потрепанная хэбэшная куртка, старенькие джинсы и яловые сапожки. На голове лагерный картузик с пуговичкой. Неброско одет, хотя и во всем чистом. Он присел на вокзальный приступочек перед площадью, закурил. Одну ногу пристроил на кирзовом чемоданчике. В чемоданчике смена белья, бритва, мыло, пакет с едой. Вернулся он в самый апрель, в замогильную слякоть пробуждающегося от зимы города. Табачный дымок смешался с выхлопными газами — и Алеша закашлялся. Он был счастлив, хрипя в легком удушье на пороге любимой Москвы. Кто возвращался издалека, тот его поймет. Трое суток он дрых беспробудно на жестком плацкарте. Чувства и мысли его были притуплены. Во сне он прощался с самим собой и с прежней жизнью. То, что накопилось в зоне, называлось томлением духа. Дремавший на верхней полке молодой мужчина разучился плакать и смеяться. Он имя свое произносил с отвращением. Ему бы хотелось очнуться от чугунного сна — неузнаваемым. Чтобы поглядеть в зеркало и не увидеть похабной лагерной рожи. В общем, так и сбылось. Утречком, бреясь, он себя не признал.
Ни следа порока на обветренном лице. Двенадцать лет неволи канули в вечность, над ними сомкнулась пленка забвенья. Есть закон, по которому люди выживают, лишь умея забывать о кошмарах былого. Кто слишком памятлив, тот рано подыхает.
Уроки Федора Кузьмича не прошли даром. Мудрый наставник учил его бессмертию. Оно заключалось в том, чтобы почувствовать себя клеточкой вселенной.
Сигарета обожгла Алеше пальцы, а выкидывать жалко — «Ява». Рядом примостилась неопрятная бабенка гулевого обличья. Она явно без дела маялась и на Алешу одним глазом постреливала. Вдруг сипло спросила:
— Самогонки купишь?
— Почем?
— Как у всех, четвертной.
— У меня денег мало, — пожаловался Алеша, — а то бы купил сразу три бутылки.
Бабка не захотела так просто отпустить незадачливого путешественника.
— Могу стакан налить за червонец.