Мартыныч прочитал бумагу, как-то особенно искусно и незаметно переводя дыхание, так что не остановился ни на секунду… Голос его звучал несколько минут, как, бывает, после дождя гудит тоненькая дождевая струя, стекая из желоба в кадку.
– Ну-с, пожалуйте, распишитесь, – с кагал подьячий, – а там уж после я у себя в палате свидетельские рукоприкладства приищу.
Авдотья Ивановна с трудом, пыхтя и сопя, промарала нечто подходящее к письму… и вздохнула. Алтынов бойко и привычной рукой тоже «руку приложил» и прехитро расчеркнулся, точно будто чертика с хвостом и рогами нарисовал одним махом.
Затем и прапорщик, и подьячий собрались идти вместе окончательно узаконивать документ в губернский верхний надворный суд.
Красавица девушка, полудворянка и мастерица, была куплена очень сходно и выгодно. Алтынов втайне несказанно радовался покупке, ибо был убежден, что через несколько дней продаст ее любителю такого товара, бригадиру Воротынскому. Алтынов надеялся, не без основания, нажить на этот раз не менее трехсот рублей.
– Ну-с, до свидания, высокоблагородная Авдотья Ивановна! – сказал Алтынов, прощаясь. – Завтра утром принесу денежки, а вы уж будьте столь добры, приготовьте все… Что же хорошего, если она начнет ломаться, да придется мне, яко владетелю законному, идти за будочником?! Срамоту пустим на всю улицу, и не столько мне будет срамно, сколько вам. Что же? Я купил, деньги отдал, и вы продать были вольны! А тут вдруг будет ослушание. Скажут все, что вы ей не барыня!
В эту минуту за спиной говорившего Алтынова раздался тихий голос:
– Никакого ослушания и никакой срамоты не будет!
Все обернулись. Уля, бледная, но спокойная, стояла на пороге горницы.
– А будешь артачиться, – закричала вдруг Авдотья Ивановна, – так слышала? С будочником на веревочке через Москву и поведут!
– Позвольте, – протянул руку Алтынов к барыне, – не серчайте! Я уже им говорил, да оне слушать меня не захотели. – И он обернулся к Уле. – Опять я вам скажу, будьте спокойны! Хотя по документу вы значитесь простого, крестьянского звания, но я знаю, кто вы такая. Неужто вы думаете, что я покупаю вас для каких-нибудь черных и для вас неприличных работ? Помилуйте!.. Да на то у меня есть прислуга. Вам у меня будет житье хорошее. И горница у вас будет своя, и звать вас все будут по имени и отчеству – Ульяной Борисовной. И обиды вам у меня никогда никакой не видать, божусь я вам перед Богом… Вот, на образ глядя, крестом знаменуюсь…
Покуда Алтынов убедительно говорил, даже прижимал кулак к груди, Уля как-то тупо смотрела на него, и ни одной мысли ясной не было в голове девушки. Она действительно чувствовала, что за последние два дня как бы отупела. Сначала она все думала и раздумывала, как избавиться от гнусной продажи; но, конечно, ничего не придумала, кроме как пойти утопиться, броситься с Каменного моста в Москву-реку, которая была в нескольких шагах от дома.
Теперь, глядя на грудь Алтынова, но которой он убедительно стучал себя кулаком, она бессмысленно считала медные пуговицы на его сюртуке и на камзоле, видела, как нескольких пуговиц не хватало, видела, как из кармана камзола торчал вязаный с бисером кошелек с рваным концом. Однако там, где-то на сердце, будто лежало тяжестью твердое решение – покончить с собой, которое она неуклонно надеялась исполнить.
Опытный крючок Мартыныч глядел теперь на нее, не сморгнув, через свои огромные очки, сидевшие как верхом на его огромном, красном носу. И, пристально всмотревшись в бледное лицо девушки, в ее большие ясно-серые глаза, Мартыныч чуть слышно пробормотал что-то и почесал у себя за ухом.
Он думал про себя:
«Ну, я бы тебя, стрекозу, покупать не стал… С тобой Егорычу-то помаяться немало. Ваша сестра, вот такая, как ты, такое колено отмочить может, что деньги прахом пойдут».
И Мартыныч вспомнил, как весной, после продажи одной дворовой девки, вроде Ули, он же ходил в суд по уголовному делу. Проданная девка зарезала своего нового барина, подожгла дом, а сама бежала и была уже поймана случайно в Ярославле.
– Так вы обещаете мне, – говорил между тем Алтынов Уле, – что никакого завтра содома у нас не будет? А то и припасу начальство… Потому что, как вам, может быть, неизвестно, бумага, написанная сейчас здесь, будет подписана в суде, а завтра утром и деньги ваша барыня от меня сполна получит.
Уля молчала и пристально, хотя чуть-чуть бессмысленно, смотрела в лицо Алтынова.
– Ответствуй же! Что столба из себя изображаешь!.. – закричала опять Авдотья Ивановна.
Уля спокойно перевела глаза на Авдотью Ивановну и выговорила тихо и медленно:
– Хотите вы одну мою просьбу, последнюю, исполнить?.. Позвольте мне остаться у вас денька три, покуда Капитон Иваныч совсем выздоровеет или уже… – голос Ули дрогнул, и она едва слышно прибавила: – или скончается…
Авдотья Ивановна и Алтынов переглянулись и молчали.
– Позвольте обождать. Или выходить Капитона Ивановича, или похоронить… И тогда я, как перед Богом, без всякого сопротивления пойду хоть к ним…
И продавщица, и покупатель молчали в нерешимости, не зная, согласиться ли с живым товаром. Опытный крючок Мартыныч решил дело.
– На мой толк, Прохор Егорыч, следовает вам дать свое согласие. С первого раза сделайте поблажку сей девице – будет не в пример лучше… Я их сестру знаю… С ними только лаской да потворством что сделаешь, а приказами или розгами ничего не поделаешь. Это ведь – извольте видеть – что такое? – указал Мартыныч прямо в Улю своим толстым пальцем, выпачканным в чернилах. – Знаете вы, что такое вот под сим серым платьем перед вами состоит? Ведь это, сударь мой, порох! Именно говорю вам: порох. Пороховой магазей!.. Подсунь сюда сернячок или уголек, – в пример я так говорю, – так произойдет такое происшествие, что все тут вверх ногами встанет. Иная дурашная баба, доложу вам, может целый квартал одним чихом в месиво обратить! В римской истории, доложу я вам, был такой случай: одна римская баба во время одной войны…
Но Прохор Егорыч не дал Мартынычу рассказать про римскую бабу и про войну. Он обратился к Уле и, потолковав с ней, согласился на то, чтобы девушка оставалась у Воробушкиных вплоть до выздоровления или вплоть до кончины Капитона Иваныча, но обещалась бы добровольно идти к нему. Однако Алтыпов дал Воробушкину срок и выздороветь, и умереть. Более недели ждать он не соглашался, и условие это было для него важно, так как тайные переговоры о перепродажи Ули были у него уже начаты.
Через минуту Алтынов и Мартынов вышли за ворота дома, и подьячий мелкими шажками, припрыгивая, едва поспевая за здорово шагавшим Алтыновым, досказал ему и про римскую бабу, и про войну и передал ему все свои соображения в доказательство того, что Алтынов напрасно купил порох в ситцевом платье.
– Ну, ну! – спокойно отвечал Алтынов, – не учи! Знаешь пословицу: «Ученого учить, только портить».
– Да я, Прохор Егорыч, знаю, что у вас ума палата, но извольте видеть…
– Да, братец, – сострил Алтынов, – у тебя есть палата, да только не ума, а казенная, а у меня именно палата ума. Не с этакими я дело благополучно до конца доводил, как эта девчонка. А если это порох, то мы, Мартыныч, первым делом его подмочим.
– Да как, Прохор Егорыч? Как подмочить?
– А вот как, голубчик. Уведу я ее к себе на целую неделю, сам буду перед ней на карачках ползать, да и всех в доме заставлю ей в глаза глядеть да ее приказы слушать. Ей мой дом и покажется раем небесным после криков да брани Авдотьи-то Ивановны. А там, как станет она у меня шелковая, тут я ее в гости и поведу – хоть к бригадиру, – да в гостях и оставлю. Оттуда бегай, сколько твоей душеньке угодно, когда я получу уже с него по документу триста рублей.