Она не могла сознаться сама себе, что любит его, что полюбила так же, как если бы он был ей ровней, полюбила неизвестно за что, неизвестно когда. Она даже не знала, любовь ли то чувство, которое кипит в ней. Она думала, что это простое сердечное уважение к барину за его ласку. Но почему же ей хочется этого уважаемого барина обхватить сейчас руками и зацеловать? Даже более… Она готова его прикрыть собою от смерти? Пускай ее убьют, лишь бы он был невредим.
Когда-то, еще недавно, девушке представлялось, что ее чувство к доброму Ивану Андреевичу, который уже давно покровительствует ей, доставая швейную работу, ничто иное, как любовь. А чувство, возникшее к барину-офицеру, казалось ей лишь каким-то непонятным душевным смущением. Теперь же приходится сознаться, что к этому доброму Ивану Андреевичу у нее, неблагодарной, ничего не было и нет. Всю же свою душу она отдала другому. Всю душу неведомо когда и как взял себе, будто вынул из нее и присвоил этот барин-шутник, насмешник и злой.
Да, злой! Его все боятся… Он одного лакея убил. Хоть и нечаянно, а все-таки убил. И все-таки она хоть сейчас отдаст за него жизнь. А он теперь пошел на смерть, в него будут стрелять… Уж стреляли, может быть, уж убили.
Что ж тогда будет? Ей тогда что делать? Выходить замуж за Ивана Андреевича, который получит в подарок все, что тут есть в квартире. А ей брать из того письменного стола деньги, которые он приказал взять… Затем венчание в церкви, семейная жизнь и всякое счастие и благополучие. Да! Горько… Тяжко…
И несколько раз ворочаясь мысленно к этому выводу: смерти Шумского и замужеству, Марфуша каждый раз тихо поднимала руки, брала себя за щеки или за виски, и глубокий вздох ее едва не переходил в стон. И каждый раз Иван Андреевич, встрепенувшись, выпрямлялся на стуле и произносил беспокойно:
– Что ты?
Но Марфуша не слыхала вопроса, не отвечала ни слова и, даже не взглянув на него, снова опустила руки на колени, снова смотрела в мутное небо.
Наконец, раздался гул подъезжающего экипажа. К крыльцу квартиры подкатила коляска и из нее вышел Шумский.
Оба вскочили, как от толчка.
Иван Андреевич бросился на подъезд, а Марфуша вытянулась и стояла истуканом мертво бледная и с полузакрытыми глазами. Она старалась всячески видеть, слышать, понимать, но чувствовала, что все темнеет кругом нее, что она будто уходит куда-то или улетает далеко и высоко.
Через несколько мгновений Шумский вошел в переднюю.
Иван Андреевич не то радостно, не то жалостливо заглядывал ему в лицо, стараясь поскорей отгадать, было ли что или еще ничего не было, и снова все начнется.
– Что же-с?.. Что же-с?.. – два раза решился он тихонько вымолвить, но Шумский несколько бледный, со сверкающими глазами не только не слыхал вопроса, но даже не замечал Шваньского.
Он сбросил плащ, швырнул на стол кивер, отстегнул и тоже швырнул с громом оружие и шагнул из передней в столовую. Но тут он остановился и будто теперь только вдруг очнулся и понял, что находится в своей квартире.
Перед ним на полу шагах в двух от окошка лежала распростертая на спине Марфуша.
– Что такое? – произнес он, недоумевая.
В ту же минуту за ним раздался отчаянный вопль, как бы такой визгливый вой, и Иван Андреевич бросился к девушке.
– Что такое?.. Что же ты молчишь, что тут у вас случилось? – спросил Шумский.
– Не знаю-с… Не знаю-с… Марфушинька… Голубушка… Да, что ж это?.. Господи!
Шваньский стал было поднимать помертвелую девушку, брал ее за плечи, тянул за руки, за спину, но при своей тщедушности и слабосилии не мог ничего сделать.
Шумский нагнулся, отстранил его и крикнул:
– Воды давай!
Шваньский бросился в переднюю, зовя людей и побежал по коридору, а Шумский, обхватив Марфушу поперек тела, поднял ее с полу и понес через горницу. Шагая с ней на руках, он поглядел на ее бледное безжизненное лицо, и странное выражение скользнуло в его взгляде.
Ои положил девушку на то же место, где когда-то лежала она, опоенная дурманом и наклонился близко над ней.
Марфуша вдруг пришла в себя, широко открыла глаза и в одно мгновение, будто невольно и безотчетно, обхватила руками голову, склоненную над ней.
– Живы!.. Живы!.. – прошептала она.
– Ну верю, что любишь. Ладно… Знать будем. А там что – видно будет. А что будет видно, Бог весть!.. – грустно проговорил Шумский.
В ту же минуту раздались в соседней горнице поспешные шаги. Шумский, освободив голову одним движением из-под рук Марфуши, обернулся к вбежавшему Шваньскому и проговорил сухо:
– Ну, отпаивай невесту! С чего это она? Что у вас приключилось?
– От радости знать, Михаил Андреевич. От радости, – завопил Шваньский.
Марфуша приподнялась и стала пить воду.
Лицо ее быстро оживало, глаза уже засияли и даже восторженно блестели, румянец радости и смущения заиграл на щеках. Она улыбалась и в то же время по радостному лицу текли слезы.
– Как мы увидели вас, то вдруг вскочили… Я бросился отпирать… А с ней, стало быть, приключился обморок… Выходит – с радости… А вот вы все говорите, что мы вас не любим…
– Стало быть, выходит, Марфуша, – усмехнулся Шумский, – что ты и за себя, и за Ивана Андреевича чувств лишилась? По крайности, он сам это за свой счет тоже принимает… Ну, что? Очухалась? Ишь, ведь ты какая!.. Ну, спасибо, что любишь!
Шумский приблизился, положил руку на голову Марфуши, погладил ее, как гладят детей, потом взял под подбородок, глянул в глаза и выговорил:
– Чудно! Не знаешь, где найдешь, где потеряешь…
И Шумский перейдя в соседнюю комнату, сел на подоконник спиной к окну. Все, что он до сих пор здесь говорил и делал, казалось сделанным и сказанным как бы через силу. Сам он был полон чем-то другим. Он был еще под властью того чувства или тех мыслей, с которыми ехал домой. И теперь он сел на ближайшее окно так, как если бы недавно, несколько минут тому назад, там, где он был, совершилось что-то роковое для его личной жизни.
Он просидел около четверти часа молча, упершись глазами в спинку дивана, который был перед ним, с тупым взглядом и бессмысленно раскрытым ртом. Наконец, он провел руками по лицу, по голове, вздохнул тяжело и привстал со словами:
– Фу, Господи! Какое бывает! И через мгновение он прибавил:
– Ага! И Господа поминать стал!
Шумский медленно, усталой походкой перешел в свою спальню, сбросил с себя сюртук и, взяв правой рукой левый рукав сорочки, стал разглядывать его.
На рукаве висел клок.
– Да, сорочку убили на мне! – выговорил он серьезным голосом.
В ту же минуту вошла в комнату Марфуша со скатертью, чтобы накрывать стол.
– Смотри, Марфуша! Видишь это? – произнес Шумский серьезно.
И Марфуша, которой, казалось, совершенно нельзя было бы догадаться, чем и как мог быть изорван этот рукав, сразу однако все поняла. Ей все сказало, все объяснило любящее сердце.
– Господи помилуй! Неужели это отстрелили? – произнесла она.
– Да, угадала! Это пулей. А возьми она вершка на три правей, то прямо бы вот сюда… А тут знаешь, что помещается? Тут самая квартира сердца человеческого. Хвати она сюда, то теперь приволокли бы меня домой другие. А вы бы теперь с Иваном Андреевичем бегали да всякое такое для покойника готовили бы.
Девушка, ни слова не ответив, начала креститься, а затем прошептала:
– Вот что значит Господь-то! Господь милостив…
– Вздор все это, Марфуша! – резко выговорил Шумский. – Неправда! Кабы милостив был Господь, так иным людям и жить бы на свете нельзя было. Совсем бы не то творилось. Улан был ни в чем не повинен. Я был во всем виноват. Вся канитель из-за меня пошла, из-за моих мерзостей. И кто же теперь поплатился за все? Он же, я не я! Останься он жив, он только добро бы одно делал, а остался жить я для того, чтобы много еще зла натворить. И с завтрашнего же дня я начну свои гадости. Нет, Марфуша, жизнь человеческая такая мерзкая и свинская комедия, какую твоей головушке никогда и не понять. Да и мне не понять!