На наш базар приходили люди всех сословий: мужчины и женщины, тощие и дородные, некрасивые и очень недурные собою. Право же, если человеку дано понимать силу красоты, он уже за одно это должен вечно благодарить Венеру, а за счастье поглядеть на хорошенькую женщину не жалко и заплатить. Обычно наши посетительницы не отличались особенной красотой, и, однако же, сидя в углу, стыдясь себя самого и своего нелепого вида и глядя на какие-нибудь милые глазки, которые я больше никогда не увижу, да и не захочу увидеть, я вновь и вновь испытывал редкостное, поистине неземное наслаждение.
Цветок живой изгороди, звезда в небесах восхищают и радуют нас, но еще того более — вид прелестного создания, что сотворено, дабы носить в чреве своем, и вскармливать, и сводить с ума, и пленять нас, мужчин!
Среди наших посетительниц особенно хороша была одна молодая особа лет девятнадцати, высокая, с величавой осанкой и дивными волосами, в которых солнце зажигало золотые нити. Стоило ей войти во двор (а приходила она довольно часто), и я мгновенно это чувствовал. На лице ее разлито было ангельское спокойствие, но за ним угадывалась пылкая душа, и выступала она, точно Диана, — каждое ее движение дышало благородством и непринужденностью. Как-то раз дул сильный восточный ветер; трепетал флаг на флагштоке; внизу в городе неистово метался во все стороны дым из труб; вдали в открытом море увалялись под ветер или стремительно неслись корабли. «Скверный же выдался денек», — подумал я — и тут появилась она. Волосы ее развевались по ветру и то и дело меняли цвет, платье облегало ее точно статую, концы шали затрепетали у самого ушка и были пойманы с неподражаемой ловкостью. Случалось вам видеть пруд в бурную погоду, когда под порывом ветра он вдруг весь заискрится, заиграет, точно живой? Так ожило, зарделось лицо этой девушки. Я смотрел, как она стоит, — слегка наклонясь, чуть приоткрыв рот, с восхитительным беспокойством во взгляде, — и готов был рукоплескать ей, готов был назвать ее истинной дочерью ветров; Уж не знаю, отчего мне это взбрело на ум, быть может, оттого, что был четверг и я только что вышел от парикмахера, но именно в этот день я решился обратить на себя ее внимание. Она как раз подходила к той части двора, где я сидел, разложив свои товары, и тут у ней из рук выпал платок, ветер тот же час его подхватил и перекинул ко мне поближе. Я мигом вскочил, я забыл про свое горчичного цвета одеяние, забыл, что я простой солдат и мое дело — отдавать честь. С низким поклоном я подал ей кусочек батиста.
— Сударыня, — сказал я, — благоволите взять платок. Ветер принес его ко мне.
И поглядел ей прямо в глаза.
— Благодарствую, — отвечала она.
— Ветер принес его ко мне, — повторил я. — Почему бы не счесть это добрым предзнаменованием? У вас, англичан, есть пословица: «Плох тот ветер, который никому не приносит добра».
— Что ж, — с улыбкой отвечала она. — Услуга за услугу. Посмотрим, что у вас есть.
Она последовала за мною к моим изделиям, разложенным за пушкой.
— Увы, мадемуазель, — произнес я, — я не слишком искусный мастер. Вот это должно изображать дом, но, видите, трубы у него покосились. А вот это при очень большой снисходительности можно счесть за табакерку, однако вот тут рука моя сорвалась! Да, боюсь, что во всех плодах моего рукомесла вы обнаружите какой-нибудь изъян. На моей вывеске надобно написать: «Продажа вещиц с изъяном». У меня не лавка, у меня музей всяких забавностей. — Я с улыбкой поглядел на свои разложенные напоказ изделия, потом на нее и мгновенно стал серьезен.
— Не правда ли, странно, — прибавил я, — что взрослый человек, солдат, принужден заниматься подобным вздором, что тот, чье сердце исполнено печали, измышляет пустяки, на которые другим весело глядеть?
В эту самую минуту резкий голос окликнул ее по имени — «Флора!» — и она, что-то наспех купив, присоединилась к своим спутникам.
Через несколько дней она пришла опять. Но прежде расскажу вам, отчего она появлялась а крепости так часто. Ее тетушка была из тех несносных старых дев-англичанок, о которых так наслышан свет, и поскольку делать этой особе было решительно нечего и она знала два-три слова по-французски, в ней, по ее собственному выражению, пробудился интерес к пленным французам. Дородная, шумная, уверенная в себе, она расхаживала по нашему базару и держалась уж до того покровительственно и снисходительно, что просто терпения не было. Она и в самом деле покупала много и платила щедро, но при том так бесцеремонно разглядывала нас в лорнет да еще разыгрывала перед своими спутниками роль гида, что мы по праву не испытывали к ней ни малейшей благодарности. За ней всегда тянулась целая свита
— скучные и подобострастные старые господа или глупые хихикающие девицы, которые принимали каждое ее слово как откровение.
— Вот этот очень ловко режет по дереву. А ведь правда, смешной — бакенбарды-то какие? — говорила она.
— А вон тот, — и лорнетом в золотой оправе она указывала на меня, — настоящий оригинал.
И можете мне поверить, что оригинал, слушая это, скрипел зубами. Она имела обыкновение затесаться в толпу и, кивая на все стороны, обращаться к нам, как ей казалось, по-французски.
— Bienne, hommes! Qa va bienne? [1].
В подобных случаях я брал на себя смелость ответствовать ей на том же ломаном языке:
— Bienne, femme! Ca va couci-couci tout d'meme, la bourgeoise! [2]. Тут все мы начинали смеяться несколько громче и веселее, нежели то
дозволяли приличия, она же в ответ на эту тарабарщину с торжеством возглашала:
— Вот видите, говорила я вам: он настоящий оригинал!
Разумеется, такие сценки происходили до того, как я обратил внимание на ее племянницу.
В тот день, о котором я рассказываю, за тетушкой тащилась особенно многолюдная свита и, волоча ее за собой по базару, дама сия рассуждала пространней обыкновенного и притом еще менее деликатно, нежели всегда. Из-под опущенных век я глядел все в одном и том же направлении, но понапрасну. Тетушка подходила к пленникам и отходила, и выставляла напоказ то одного, то другого, точно обезьян в зверинце; но племянница держалась поодаль, в другом конце двора и удалилась, как и пришла, ничем не показав, что заметила меня. Я не спускал с нее глаз, видел, что она ни разу не обратила на меня взора, и сердце мое исполнилось горечи и уныния. Я вырвал из сердца ее ненавистный образ, я навеки покончил со своею мечтой, я безжалостно высмеял себя за то, что в прошлый раз подумал, будто понравился ей; полночи я не мог уснуть, ворочался с боку на бок, вспоминал ее очарование, проклинал ее жестокосердие. Какой ничтожной она мне казалась, а вместе с нею и все женщины на свете! Мужчина может быть ангелом, Аполлоном, но ежели на нем куртка горчичного цвета, она скроет от женских глаз все его достоинства. Для этой девицы я — пленник, раб, существо презренное и презираемое, предмет насмешек ее соотечественников. Я запомню этот урок: теперь уж ни одна гордячка из неприятельского стана надо мною не посмеется; ни у одной не будет повода вообразить, будто я гляжу на нее с восхищением. Вы даже представить не можете, сколь я был решителен и независим, сколь непроницаемы были латы моей национальной гордости! Я вспомнил все низости, совершенные Британией, поставил весь этот длинный перечень в счет Флоре и только после этого наконец уснул.
На другой день я сидел на своем обычном месте и вдруг почувствовал, что кто-то остановился рядом со мною, — то была она! Я продолжал сидеть
— поначалу от растерянности, потом уже с умыслом, а она стояла, слегка склонясь надо мною, словно бы сострадая мне. Она держалась очень скромно, даже робко, говорила вполголоса. Я страдаю в плену? — спросила она. Может быть, у меня есть какие-нибудь жалобы?
— Мадемуазель, — отвечал я, — жаловаться не в моем обычае, я солдат Наполеона.
Она вздохнула.
— Ну уж, наверное, вы горюете о La France [3], — сказала она и чуть покраснела, французское слово прозвучало в ее устах как-то непривычно и мило.