— Я, видишь ли, почти ничего о нем не знаю, — отвечал я. — Разные ветви нашего рода уже давно живут врозь, да притом я чуть не с детства солдат.

— Солдат, мистер Энн? — пылко воскликнул Роули. — И ранены были?

Не могу же я разочаровать человека, если он мною восхищается, это противу моих правил, а потому я спустил с плеча халат и молча показал шрам от раны, полученной в Эдинбургской крепости. Роули посмотрел на него с благоговейным страхом.

— Вон что, — продолжал он, — отсюда и разница!

Все дело в том, как проживешь свой век. Тот виконт только и знает, что скачки да игру в кости, и так всю жизнь. Что ж, это как полагается, но только я — вот что скажу: толку от этого чуть. А вот…

— А вот — что, мистер Роули? — подбодрил я его, ибо он умолк.

— Да, милорд? — отозвался он. — Что ж, сэр, я и впрямь так говорил. А теперь, как вас увидел, и опять скажу!

Я не мог не улыбнуться при этом взрыве, и мошенник поймал в зеркале мою улыбку и улыбнулся мне в ответ.

— И опять скажу, мистер Энн, — вновь заговорил он. — Я ведь много чего понимаю. Я могу отличить, кто настоящий джентльмен, а кто нет. Пускай мистер Поуль катится куда подале вместе со своим хозяином! Прошу прощенья, мистер Энн, за этакие слова, — прибавил он, вдруг покраснев до ушей. — Мистер Поуль особливо предупреждал меня не болтать лишнего.

— Благопристойность прежде всего, — сказал я. — Бери пример со старших по чину.

После этих моих слов мы занялись одеванием. Я удивился, что все предметы туалета превосходно сидят на мне: не кое-как, подобно солдатскому обмундированию или готовому платью, а так хорошо пригнаны, словно они вышли из рук искусного, опытного художника, работавшего с любовью и для приятного ему заказчика.

— Поразительно! — воскликнул я. — Все мне как раз впору.

— А как же, мистер Энн, ведь у вас и рост и вся стать одинаковые, — сказал Роули.

— У кого у нас? О ком ты? — спросил я.

— О виконте, — отвечал он.

— Проклятие! Так что же, это платье тоже принадлежит виконту? — воскликнул я.

Но Роули поспешил меня успокоить. Едва стало известно, что я приезжаю, граф озаботился, чтобы моим гардеробом занялись его собственный портной и портной виконта; а так как, по слухам, мы друг с другом очень схожи, платье мне шили по меркам Алена.

— Все делалось нарочно для вас, мистер Энн. Уж не сомневайтесь, граф ничего не делает кое-как: огонь в каминах жгли день и ночь, платье заказали самолучшее, и слугу для вас тут же стали обучать.

— Что ж, — сказал я, — огонь хорош, платье лучше некуда, да и слуга под стать, мистер Роули!.. И надобно еще сказать о моем кузене — о виконте мистера Поуля, — фигура у него отменная.

— Да вы не верьте, мистер Энн, — заявил всезнающий Роули, — его затягивают в корсет, а то бы ему нипочем не влезть в свое платье.

— Ну, ну, мистер Роули, — сказал я, — это уж называется сплетничать и выносить сор из избы! Не обманывайся. Знаменитейшие мужи древности, в том числе и Цезарь, и Ганнибал, и папа Иоанн, были бы очень рады, ежели бы в наших с Аденом летах могли последовать его примеру. Это общая беда и, право же, — сказал я, отвешивая себе в зеркале поклон, словно собрался танцевать менуэт, — когда плод трудов так хорош, у кого повернется язык сказать худое слово?

С туалетом было покончено, и я отправился навстречу новым приятным неожиданностям. Моя комната, мой слуга, мое платье превзошли самые смелые надежды; обед — суп да и все прочие блюда — пробуждал аппетит. Кто бы мог подумать, что человеку под силу столько съесть за один раз! Я даже не предполагал, что на свете найдется гениальный повар, способный сотворить из обыкновенной говядины и баранины столь разнообразные и восхитительные деликатесы. Вино не уступало всему прочему, доктор оказался приятнейшим собеседником, к тому же я не, мог удержаться от мысли, что, быть может, именно я стану обладателем всего этого богатства, всей роскоши и изобилия. Это, разумеется, никак не походило ни на жизнь простого солдата и обед из солдатского котла, ни на жизнь узника и его скудный рацион, ни на прозябание беглеца и ужасы крытой повозки.

ГЛАВА XVII

СУМКА ДЛЯ БУМАГ

Едва отобедав, доктор извинился и поспешил к больному; почти тотчас позвали и меня и по широкой лестнице, а потом бесчисленными коридорами повели в спальню моего двоюродного деда. Не забудьте, что до сей минуты я еще не встречался с этим необыкновенным человеком, видел лишь доказательства его богатства и доброты. Вспомните также, что с малых лет я слышал, как его бесчестят и поносят. В обществе, в котором вращался мой отец, первый эмигрант никак не мог рассчитывать на доброе слово. По рассказам, что до меня доходили, мне нельзя было составить о нем ясного понятия; даже Роумен нарисовал не слишком привлекательный его портрет, и, когда меня ввели в комнату графа, я поглядел на него критическим взором. Он полулежал, полусидел на подушках на узенькой кроватке, не шире походной койки, и словно не дышал. Ему было около восьмидесяти, и он не выглядел моложе своих лет; не то чтобы лицо его было слишком изборождено морщинами, но казалось, во всем теле его больше нет ни кровинки, все краски выцвели, выцвели даже глаза, которые он теперь уже почти не открывал, точно свет утомлял его. Однако в выражении его лица было столько насмешливого коварства, что мне стало не по себе, почудилось, будто, лежа вот так, со скрещенными на груди руками, он, точно паук, подстерегает жертву. Речь его была неспешна и учтива, но не громче вздоха.

— Приветствую вас, Monsieur le Viconte Anne [33], — сказал он, глядя на меня в упор поблекшими глазами, но не шевелясь на своих подушках. — Я посылал за вами и благодарю вас за любезность, с коей вы поспешили исполнить мою просьбу. На свою беду, я не могу встать, чтобы поздороваться с вами должным образом. Надеюсь, вам в моем доме оказали достойный прием?

— Monsieur mon oncle [34], — сказал я с низким поклоном, — я почел долгом явиться на зов старшего в роде.

— Превосходно, — сказал он. — Благоволите сесть. Я был бы рад услышать некоторые новости — если только можно назвать новостями события, которым минуло уже двадцать лет, — о том, чему в конечном счете я обязан удовольствием видеть вас здесь.

От нерадостных воспоминаний, которые нахлынули на меня при этих его словах, а также и от холодности его обращения мною овладело уныние. Мне казалось, я попал в пустыню, где нет ни единой близкой души, и слова восторженной благодарности за оказанный мне прием замерли у меня на губах.

— Это недолгий рассказ, ваша светлость, — сказал я. — Сколько я понимаю, вам известно, как закончили свой жизненный путь мои несчастные родители? Остальное — всего лишь обычная судьба бездомного щенка.

— Вы правы, — сказал он. — Я знаком с этой прискорбной историей и сожалею о случившемся. Мой племянник, ваш отец, был из тех, кто не внемлет ничьим советам. Будьте любезны, просто расскажите мне о себе.

— Боюсь, поначалу я рискую оскорбить ваши чувства, — заговорил я с горькой улыбкой, — ибо повесть моя начинается у подножия гильотины. Когда в ту ночь огласили список и в нем оказалось имя моей матушки, я был уже достаточно взрослым, если не по годам, то по скорбному опыту, чтобы понять меру постигшего меня несчастья. Она… — На минуту я умолк. — Довольно будет сказать, что ее подруга, мадам де Шассераде, обещала ей позаботиться обо мне, и тюремщики наши соблаговолили разрешить мне остаться в Аббатстве. То было единственное мое убежище; во всей Франции не нашлось иного угла, кроме тюрьмы, где я мог бы приклонить голову. Я думаю, граф, вы не хуже меня представляете себе, что это была за жизнь и как там свирепствовала смерть. Прошло совсем немного времени, и в списке появилось имя мадам де Шассераде. Она препоручила меня заботам мадам де Нуайто, а та, в свой черед, передала меня мадмуазель де Брей; у меня было еще много попечительниц. Я оставался, а они сменялись, как облака; два-три дня они заботились обо мне, а потом приходилось прощаться навеки, и где-то в окружавшем нас бушующем Париже наступала кровавая развязка. Я был последнею любовью, единственным утешением этих обреченных женщин. Мне довелось участвовать во многих жестоких сражениях, милорд, но такого мужества я более не встречал. Все там делалось с улыбкой, как и полагается в высшем свете; belle maman [35] — так научили меня называть моих попечительниц, и день-другой новая «милая мамочка» лелеяла меня, развлекала, учила танцевать менуэт и читать молитвы, а потом, нежно обняв на прощание, с улыбкой отправлялась по пути своих предшественниц. Были и такие, которые плакали. И все это называлось детством! А тем временем мсье де Кюламбер не спускал с меня глаз и хотел взять из Аббатства под свою опеку, но мои «милые мамочки» одна за другой противились его желанию. Где я буду в большей безопасности, возражали они, и что станется с ними без их любимца? Что ж, скоро я узнал, какова она, эта безопасность! Наступил страшный день резни; в тюрьму ворвались толпы народа; на меня никто не обращал внимания, даже последняя моя «милая мамочка», ибо ее постигла ужасная судьба. Я бродил в совершенной растерянности, пока меня не отыскал какойто человек, явившийся от мсье де Кюламбера. По-видимому, его нарочно за этим и отрядили; чтобы проникнуть внутрь тюрьмы, он, похоже, запятнал себя немалой кровью — такова была цена, заплаченная за ничтожное, хнычущее существо! Он взял меня за руку — его рука была влажная, и моя тотчас окрасилась алым, — и я без всякого сопротивления пошел с ним. Когда мы поспешно покидали тюрьму, я запомнил лишь одно: какою в эту минуту расставания увидел я мою последнюю «милую маму». Желаете, чтобы я рассказал вам об этом, граф? — с внезапной горячностью спросил я.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: