Между намерением и исполнением желаемого всегда лежит преграда. Не выдержит натруженное сердце, блеснет предательски клинок, оступится лошадь под всадником, вырастет раковая опухоль — да мало ли их, наших невидимых, коварных врагов… И тогда будут сидеть они у затухающего костра при входе в каменный зев пещеры и говорить: «Горе нам! Нет его больше среди нас, и некому вести нас!» Или когда скорбью отзовутся в сердцах удары погребального колокола, соберутся они перед дворцом и скажут: «Зачем случилось такое? Кто теперь направит нас на путь истины мудрым советом?» Или встретятся на перекрестке улиц большого города и посетуют горько: «Как все таки печально, что это произошло. Ведь нет другого достойного занять это место». Катится многовековая история человечества, и во все времена слышны в ней горькие стенания: «Если бы не заболел молодой король… Если бы жил наш принц… Если бы генерал так безрассудно не бросил армию в наступление… Если бы не надорвал непосильной работой сердце свое Президент…» Между намерением и исполнением желаемого всегда помехой стоит хрупкая человеческая жизнь.
И снова поредели туманы, и пришло время первых жарких дней. «Я снова вижу это! — думал Иш. — Снова вижу великий маскарад природы! Теперь настало время засухи и смерти. Теперь на смертное ложе перенесли божество всего живого. Но придут дожди, и снова зелеными станут склоны холмов. А потом придет то утро, когда с крыльца дома своего увижу я, как на закате займет солнце самую южную точку своего пути. И тогда соберемся мы вместе, и снова выбью я число на камне. Интересно, как назовем мы этот год?» И еще пришло время ждать возвращения Дика и Боба. Бывали дни, и приходило к Ишу чувство вины, что позволил мальчикам уехать. Но постепенно он свыкся с этой мыслью, привык и уже не чувствовал той остроты внутренней боли, как бывало раньше. А когда отступило одно беспокойство, на смену ему пришло новое, и новое чувство вины мучило его. И не знал Иш, как победить его. Дети! Их суеверия и их представления о божественном! Он помнит, как говорил себе, что справится. Он помнит, как говорил себе, что справится на следующее утро. Целое лето прошло, и ничего не сделано. Или он не хочет ничего делать? А может, желает, чтобы дети действительно думали о Джои как о наследнике особенной силы? Или, боясь в этом признаться, где-то в глубине души хочет, чтобы дети думали о нем — Ише — как о Боге? Не каждый день и даже не раз в год доводится человеку забавляться отравляющей сладким дурманом мыслью, что он может и уже сделал первый шаг к цели, за которой становится человек Богом. Ну, пускай полубогом, пускай существом, обладающим особенной, могучей силой. С той самой поры, когда бедняжка Крис, глядя на молоток, глотал слезы, — с той самой поры стал думать Иш, как относятся к нему дети. Непредсказуемым, изменчивым было это отношение. Порой, как в истории с молотком, замечал он нечто похожее на священный трепет. Видно, считали дети, что в нем, как и в Джои — но, конечно, в большей степени, — жило могущество маны. Ведь он был способен на странные, сродни великому искусству подвиги. Он знал значение приводящих в недоумение незнакомых слов. Он знал загадочную жизнь чисел. Благодаря странной силе он знал прячущийся за далеким горизонтом неведомый мир. Знал, что там, где кончается Залив и начинается океан, за маленькими горными вершинами Фараллонов, если подняться на холмы, видимыми в легкой голубой дымке прозрачного утра лежат зеленые острова. Дети его, как понемногу стал понимать Иш, были не просто детьми, а существами в высшей степени наивными, неопытными и простодушными, какими редко бывали дети в Старые Времена. Никто из них и никогда не видел вокруг ничего большего, чем жалкая горстка в несколько дюжин себе подобных. И хотя Иш верил, что жизнь их счастлива, но счастье это было от простоты жизни с ее монотонным повторением простых событий. Они не страдали от бесконечной череды перемен, что на пользу или во вред, но постоянно влияли на еще слабые детские души Старого Времени, порой ломая их или, наоборот, рождая сильных. Столь простодушные дети могут начать испытывать перед ним страх, считать, что в этом человеке заключена некая сила — непонятная, а потому страшная. Порой он чувствовал, что не ошибается, и даже видел в детских поступках подтверждение того, что не ошибается. Но с другой стороны, он был их отец, или дед, или дядя Иш — тот, кто всегда был рядом, кто, играя, ползал с ними по полу, когда были они совсем малышами. И потому, как у всякого другого ребенка, их уважение к такому взрослому ограничивалось вполне естественными рамками. И дети постарше вольно или невольно, но уже могли действием или словом показать, что старый человек — это существо порой бестолковое и способное ошибаться. Может быть, они и испытывали перед ним благоговейный трепет, но это нисколько не мешало проделывать над ним всякие детские штучки. Наверное, через неделю после происшествия с молотком он нашел на стуле кнопку — маленькую кнопку, веселую шутку всех учеников с тех пор, как появились школы, а в школах — учителя. И еще, когда они, давясь едва сдерживаемым смехом, уходили из гостиной на свободу улиц, Иш обнаружил, что кто-то опять сыграл с ним старую шутку, приколов булавкой кусок тряпки, так что, свисая, она болталась сзади, как длинный белый хвост. Иш никогда не сердился и никогда не искал шутников-исполнителей. В каком-то смысле шутки даже льстили его самолюбию. Дети шутят — значит, считают одним из своих. Но порой их забавы доставляли огорчение. Ведь где-то в глубине души он был не чужд мысли считать себя народным героем, этаким полубогом. Разве полагается полубогу подкладывать на стул кнопку или прикалывать длинный белый хвост? Разве достоин народный герой такого обращения? Но чем больше он размышлял над этими, весьма противоположными по смыслу явлениями — благоговейным трепетом и неуважительными забавами, — тем больше склонялся к мысли, что не так они и несовместимы и история уже знает подобные случаи.
Странно быть Богом! Они приносят упитанного тельца с позолоченными рогами и забивают его у подножия твоего алтаря. И ты горд и рад жертвоприношению. Но потом они берут голову, рога, хвост и шкуру и в шкуру заворачивают скользкие окровавленные внутренности. И всю эту никому не нужную гадость они сжигают перед твоим алтарем, а потом спешат полакомиться нежным мясом с жертвенных ляжек. Ты видишь обман, и обман рождает в тебе гнев — божественный гнев. Ты собираешь черные тучи и берешь в руки извивающиеся змеи молний. «Но нет, — начинаешь думать ты. — Это ведь мои люди! Сегодня у них много еды, они растолстели, горды и в гордыне своей неучтивы. Но кто захочет видеть народ свой жалким и ничтожным? А когда на будущий год обрушатся на них голод и болезни, они сожгут настоящего быка — нет, много быков!» И потому ты прощаешь их и напоминаешь о своем существовании лишь слабым раскатом одного-единственного грома, который глохнет и вряд ли замеченным остается в шумном веселии пирующих. «Я совсем не глуп, — говоришь ты Сыну. — Но иногда наступают времена, когда глупыми должны казаться боги этим ничтожным». А потом забываешь об обманщиках и думаешь, не поделиться ли секретами божественного могущества с Сыном своим либо, наоборот, найти гору повыше, да и скинуть ему на голову, ибо слишком острые серпы стал ковать Сын в своей кузне… Даже вам, злые боги, чей лик ужасом наполнен и страшен людям, даже вам, человеческой крови жаждущим, приходится закрывать глаза на проделки человеческие. О, как восхитителен страх их! Вопли жены и стоны жертвы — как ласкают слух они. Как мелькают топоры убийц над головой в дар тебе приносимого. И вот он лежит в крови залитый, и язык его вывалился из оскаленного рта — вот она, картина святого ужаса смерти! Но, наслаждаясь вихрем танца убийц его, видишь ты, недоумевая, что воскресла жертва и пляшет со всеми неистово, и пот смывает багряную краску шелковицы с тела его. И даже самый страшный бог мудрым быть должен и помнить лишь об ужасе кажущейся смерти, хотя каждый ребенок в деревне знает, что провели его… Нет, друзья мои, не надо падать ниц и вжимать лице в грязь. Просто склоните головы, когда входите, — едва заметно.