Наконец, стемнело достаточно, чтобы отправляться в путь, но, отдавая приказ, Рэймидж чувствовал, как его пробивает холодная дрожь, словно под дуновением свежего бриза.
В темноте создавалось впечатление, что и море, и шлюпка, и даже само тело Рэймиджа находятся где-то далеко-далеко. Глядя в сторону моря, невозможно было определить линию, где небо соединяется с водой, и это несмотря на яркие звезды и свет резко выделявшейся на ночном небе луны, только что поднявшейся над материком. Шлюпка, казалось, парит, словно чайка, между небом и волнами. Рэймиджу с трудом верилось, что он решился предпринять эту безумную затею, имея в распоряжении лишь маленькую шлюпку и семь человек. Может ли гичка стать достойной заменой фрегату в деле спасения людей, наделенных таким политическим весом, что им, в определенных обстоятельствах, по силам окажется повести свой народ на борьбу против Бонапарта?
Да и сам Рэймидж — достойная ли он замена реестровому капитану, который должен был приветствовать беглецов на борту, вселяя в них уверенность в будущем? По силам ли ему стать олицетворением британской морской мощи на Средиземном море? Ситуация выглядела и трагической и курьезной одновременно.
Вид теней, заплясавших на худом лице Джексона, когда тот приподнял прикрывающий фонарь парусиновый полог, чтобы взглянуть на компас, вернул Рэймиджа к реальности. Он отметил, что Джексон лысеет: ряды соломенного цвета волос становятся все реже… В темноте голова американца почему-то напомнила ему о голых скалах Формике-ди-Бурано, которые они миновали около часа назад.
Если он не ошибся в оценке силы течения, то они сейчас находятся примерно в миле от берега, а стало быть, самое время уничтожить приказы адмирала и секретную книгу сигналов, да, собственно говоря, и остальные документы, за исключением карт, так как риск попасть в плен возрастает неимоверно.
Рэймидж отдал распоряжения Джексону, потом обратился к матросам: было бы преступлением, в случае если его и старшину схватят или убьют, оставить экипаж в неведении о положении дел.
— Этим утром вы все видели через подзорную трубу Башню, — начал он. — К югу от нее в море впадает маленькая речка, там мы спрячем шлюпку. Джексон и я попытаемся разыскать тех людей, на это может уйти весь остаток ночи. Если завтра к закату (а это будет суббота) мы не вернемся, уходите с наступлением темноты в море, и отправляйтесь к точке, находящейся в пяти милях к северу от Джильо, где на рассвете в воскресенье, а также в понедельник, вас будет встречать фрегат. Если он не придет, отправляйтесь в Бастию.
Раздавшийся рядом всплеск свидетельствовал о том, что Джексон сбросил в воду утяжеленный грузом мешок с документами. Рэймидж скомандовал ему идти вперед, делая промеры глубины, и американец приготовил самодельный лот, который смастерил из куска линя и булыжника.
Рэймидж взялся за румпель.
— Дружнее, ребята! Налегайте сильнее, только без шума.
Когда лопасти весел погрузились в воду, хаотичные раскачивания шлюпки прекратились, она снова начала слушаться руля. Вода журчала, обтекая руль, пузырьки воды что-то бормотали про себя, исчезая за кормой.
Им повезло, что море было спокойным: задуй ветер с запада или с юга — местрале либеччо или сирокко, например, и мощный прибой не позволил бы совершить высадку на пляже или войти в устье реки. То же самое можно сказать и в отношении отплытия: задуй любой из названных ветров, что часто случается совершенно внезапно, и они окажутся запертыми на берегу на несколько дней и пропустят рандеву с фрегатом у Джильо.
— Глубина, Джексон?
— Две сажени, сэр.
До берега оставалось совсем немного. Обычно на борту корабля или шлюпки звуки кажутся резкими и четкими, не искажаясь эхом от зданий и деревьев, но теперь к поскрипыванию досок гички и шуму моря примешивался стрекот тысяч сверчков и цикад, ор диких животных и птиц. Резкий, густой, отдающий смолой можжевеловый и сосновый аромат, окутывая все вокруг, плыл, подобно туману, в сторону моря. Рэймидж воспринимал его еще острее, так как за долгое время привык к запаху пота, трюмной воды, смоленых канатов, мокрого дерева и влажной одежды, от которых на корабле некуда деться.
Темно-зеленые сосны: аромат их бил в ноздри с такой же силой, как пороховой дым, и был таким же незабываемым. Удивительно, как обоняние, даже в большей степени, чем зрение или слух, способно пробуждать воспоминания. Что лучше всего запомнилось ему за годы пребывания в Тоскане? Ну разумеется: сосны, лиственницы и цикады. А еще облака белой пыли, стелящейся за каретами, да высокие кипарисы с заостренными верхушками. Выстроившись в ряд на склоне холма, они напоминают абордажные пики в стойке. Ему припомнился разительный контраст между темной зеленью сосен и кипарисов, чьи мощные ветви не смел потревожить ветер, и серебристо-зеленой россыпью листьев оливы, которые казались слишком юными, слишком трепетными, чтобы расти на этих скрюченных искореженных стволах. А еще он вспомнил светло-коричневых быков с огромными горбами, таких больших и добрых, и в его воображении всплыла картина, как они пашут, всегда запряженные парой, настолько привычные тянуть одновременно, что никогда не разворачивают плуг. Припомнилась и бедность местных крестьян — контадини, чья жизнь мало отличалась от жизни рабов, которых ему приходилось видеть на плантациях в Вест-Индии, а может быть, была даже хуже, потому что владелец плантации, заплативший за раба несколько фунтов, был заинтересован поддерживать в нем жизнь, в то время как судьба свободных тосканских крестьян, плодящихся и гибнущих подобно мухам, мало заботила владельцев латифундий…
— Еще промер, Джексон!
— Полторы сажени, сэр.
Через несколько минут, подумал Рэймидж, они вступят на землю Тосканы. Впрочем, Тоскана ли это? Или анклав неаполитанского короля простирается на юг до этих мест? Эта Италия — настоящее лоскутное одеяло: около дюжины независимых маленьких королевств, княжеств, герцогств и республик, каждое завидует другому, внутри же полно интриг и коварства, где для политиков более привычным средством решения проблем оказывается кинжал наемного убийцы, чем голосование в совете. Они с давних пор усвоили истину, что отточенная сталь убеждает лучше, чем отточенная логика.
— Джексон, глубина?
— Сажень, сэр.
Да, теперь уже можно различить пляж: в лунном свете видны барашки волн, торопящихся к берегу и растекающихся на песке. Вокруг слышался несмолкающий зуд — это полчища комаров — настоящий бич этих мест — слетелись на пиршество. Оставалось только надеяться, что никто из его людей не подхватит малярию, являвшуюся неотъемлемой частью жизни здесь, на болотах Мареммы — узкой равнины, тянувшейся до самого Рима и далее.
— Пять футов, сэр.
Мелело быстро, и до пляжа оставалось, видимо, не более пятидесяти ярдов. Цикады давали обычный ночной концерт, звучавший как тиканье миллионов часов, время от времени контрапунктом в него врывалось резкое кваканье лягушки, словно жалующейся на засилье насекомых. Вдали на берегу слышалось грозное хрюканье — это дикий кабан искал себе пропитание под сенью сосен и пробковых дубов.
Где же эта проклятая Башня? Узкая полоска пляжа просматривалась прекрасно, можно было различить и находящиеся за ней дюны, по вершинам которых темным кантом вились заросли можжевельника и горных роз, а также ковер растений, состоявших из тысяч коротких пальцевидных отростков — как его называют? Какое-то странное название — fico degli Ottentoti — палец готтентота.
«Мальчик мой, — сказала ему мать, когда он был еще совсем юным, — когда-нибудь ты вернешься сюда, и к тому времени станешь взрослым, достаточно взрослым для того, чтобы понять и судить эту страну». Теперь это время пришло. Конечно, суждения его матери принадлежали женщине, относящейся к семье, в течение многих веков пользовавшейся властью и влиянием, и имевшей друзей среди представителей лучших родов Италии, которые были убеждены, что эти полусумасшедшие побочные отпрыски Габсбургов и Бурбонов, дегенераты и выскочки, узурпировали их власть и попирают их законные права. А хлынувшая вслед за ними в страну испанская и австрийская знать получает владения, которые по праву должны принадлежать итальянцам. Бывало, что их земли короли жаловали родственникам своих фавориток. Что еще хуже, им приходилось видеть, как их имения или владения церкви попадали в лапы папских князьков — этих незаконнорожденных отпрысков, прижитых папами в нарушение священного обета безбрачия, которые росчерком пера «святейшего» отца наделялись огромными поместьями. Знать, рожденная в преступной похоти и богатеющая благодаря коррупции.