Под Новый год, когда все японцы украшают свои жилища — дворцы и убогие хижины, Тейчи решил обновить какемоно, старые пришли в ветхость. Это бумажные полосы с рисунками, изречениями древних, что развешивают на стенах жилищ. Тейчи выбрал лучшую кисть, нежную, как дуновение ветра, тщательно растер тушь, нарезал бумажные полосы и принялся за работу. Он написал иероглифы «Счастье», «Долголетие», «Безупречность». Кисть послушно выводила красивые линии, Тейчи был доволен своей работой, и вдруг ему захотелось написать еще одно какемоно: «Кио ку мицу!» Затейливые иероглифы сбегали вниз один за другим. Тейчи полюбовался новым какемоно и повесил его на стену между «долголетием» и «счастьем». От «Кио ку мицу!» зависело и то и другое… Изящная надпись стала украшать жилище капрала, но только ему одному был известен сокровенный смысл надписи «Кио ку мицу!».
Острое чувство страха Иосимара испытал снова года через три после того, как он нашел забытую папку. Это было уже после того, как на Хиросиму и Нагасаки упали атомные бомбы американцев. Император объявил о капитуляции, а вскоре в военное министерство нагрянули американские солдаты. Они бродили по всем этажам, пришли и в подвал. Они были громадного роста, эти пришельцы, — во всяком случае, так показалось маленькому капралу. Он разговаривал с ними, высоко задирая голову. Один из них хорошо говорил по-японски, он спросил — есть ли здесь военные документы.
Иосимара оробел.
— Да… нет. Вообще-то есть…
Капрал исчез за колонной, где теплился огонек свечи на алтаре, и возвратился с папкой, перепоясанной красными, предостерегающими иероглифами. Белый здоровяк едва взглянул на папку и передал другому. Тот сунул ее в мешок, будто ничего не стоящую вещь. Крестьяне на сельском рынке с большим уважением кладут грошовые покупки в свои корзины… Иосимара обиделся. Опасная тайна, которую он так долго хранил, которая вызывала леденящий трепет в душе, не произвела на солдат никакого впечатления. В душе Тейчи мелькнуло сожаление, что он отдал папку. Тейчи хотелось объяснить этим чужим, безразличным солдатам, что было у них в руках.
— Кио ку мицу! — робко сказал Иосимара и указал на мешок.
— О'кэй, О'кэй! — отмахнулся солдат, не знавший японского языка. Он перекинул мешок через плечо, сказал что-то товарищу, они засмеялись и вышли.
Тайна смерти маршала Чжан Цзо-лина с того дня перестала быть тайной…
Наемный китайский солдат Чан Фэн-лин, что служил в личной охране убитого маршала, не знал о тайных событиях, которые предшествовали событиям в Мукдене. Да солдат Чан и не обременял себя раздумьями по поводу случившегося — у каждого человека своя судьба, будь то великий маршал или бедный рикша…
В то лето Чан работал на маковых плантациях у хозяина Вэя. В дебрях Северной Маньчжурии, среди глухих сопок, можно было бы без особого риска заниматься этим доходным промыслом. Что касается Вэя, ему и рисковать не приходилось — опиеторговец умел ладить с чиновниками ямыня, блестящие серебряные даяны надежнее всяких сопок укрывали от чужих взглядов поля белых маков. Из маков потом делали, тоже тайно, наркотики — опиум, героин, то самое дурманящее зелье, от которого так строго предостерегал Чана его старый отец.
Осенью, когда собрали урожай, скупой Вэй рассчитался с батраками. Вообще-то заработок был скудным, но Чан никогда еще не держал в руках такого богатства. Он все рассчитал — отложил деньги на дорогу, на еду, остальные зашил в матерчатый пояс и пешком пошел в соседний город, где проходила железная дорога. Теперь Чан снова вернется в Шаньси, в деревню, увидит отца, мать, маленькую Сун, с которой его обручили еще мальчишкой… Чана влекли заболоченные рисовые поля, с их влажными испарениями в знойные летние дни. Конечно, дома нет ни единого му собственной земли, но когда есть деньги, можно арендовать ее у тухао, что живет над озером за деревней… Потом он женится на маленькой Сун, приведет ее в свою фанзу…
Хорошо, когда в поясе зашиты деньги!
Из сопок Чан пришел утром. Он потолкался на вокзале среди отъезжающих — узнал, что поезд будет только на другой день. До вечера он проспал у реки и теперь бесцельно бродил по улочкам незнакомого города. В дверях бесчисленных лавочек сидели невозмутимо солидные торговцы в черных халатах, на которых были нашиты красные иероглифы — знаки принадлежности к купеческой гильдии. Они лениво тянули зеленый чай из фарфоровых чашечек либо курили тонкие длинные трубки. Над улицей стоял неумолкаемый гомон… Здесь каждая профессия имела свой голос, свое звучание.
Перекрывая уличный шум, резкими павлиньими голосами кричали рикши. Они продирались сквозь толпу со своими колясками и неистово трезвонили велосипедными звонками, прикрепленными под рукой на оглоблях. Бродячие парикмахеры лязгали щипцами, зазывая прохожих постричься. А монахи звали к себе, бормоча бесконечные молитвы. С противоположной стороны улицы доносились удары гонга лудильщика, дребезжали трещотки торговцев посудой и домашней утварью. Где-то позванивал в колокольчик продавец риса. Его монотонный голос напоминал крик ночной птицы. «Чифан! Чифан!» — кричал он, обещая дешево накормить каждого.
Чану хотелось есть, но зайти в харчевню под тростниковым навесом он не решался, — наверное, это дорого. Чан предпочел бродячего торговца. Съев рис, приправленный острым соусом, он вернул миску и пошел дальше.
Стемнело. На улицах загорелись цветные фонарики, толпа стала гуще. Чан поглазел на фокусников, акробатов и почувствовал усталость. Где бы теперь заночевать? Пожалуй, вон там, у моста, самое удобное место. Здесь-то, на свою беду, Чан и познакомился с разбитным подмастерьем, который тоже оказался шаньсийцем, хотя говорил совсем не так, как говорят в Шаньси. Земляк работал резчиком деревянных фигурок. Он тут же вытащил одну из кармана: могу продать! Чану понравился деревянный бог плодородия — добродушный старик с заплывшими глазками, толстым животом и большой рыбой под мышкой. Он, может, и купил бы божка, но побоялся показать деньги чужому человеку. Но резчик не огорчился: нет так нет — в лавочке это стоит в два раза дороже. Чан рассказал земляку, что был на заработках в сопках, завтра едет домой. Земляк будто пропустил это мимо ушей. Он предложил Чану побродить вместе, обещал повести его в дешевый увеселительный дом, это ничего не будет стоить, хозяйка дома — его знакомая. Заночуют они в мастерской, все же лучше, чем спать под мостом…
Узенькие грязные улочки привели их на площадь, запруженную народом. Миновав площадь, земляки вышли к окраине города. В стороне осталось темное строение пагоды с тонкими приподнятыми углами кровли. На остывающем небе силуэт пагоды казался многоголовым буйволом с острыми кривыми рогами. Улочки становились все неуютней, бедней. Спутник Чана уверенно шел вперед, болтал обо всем, что приходило на ум. Опять вышли на реку, пошли вдоль берега, мимо ветхих сампанов, качавшихся на воде. В сампанах еще не спали, люди сидели у жаровен с тлеющими углями — к ночи становилось прохладно.
Остановившись у покосившейся фанзы, подмастерье сказал:
— Ну вот и пришли. Правда, недалеко?
Они вошли в большую низкую комнату. Вдоль стен Чан увидел нары, разгороженные, будто стойла, невысокими переборками. На грудах тряпья сидели девчонки — по одной в каждом стойле, а в глубине нар, разметавшись, спали большеголовые худые дети.
Новых посетителей встретила слащаво гостеприимная женщина, насквозь пропахшая приторными благовониями. Она привела их в другую, более тесную комнату, где в клубах табачного дыма сидели на циновках полураздетые люди, пили ханшин, играли в карты, в кости. Хозяйка нашла свободное место, расстелила циновки, принесла ханшин, кусочки вяленой, остро пахнувшей рыбы, вареный бамбук и поставила все это на низенький столик. Чану стало не по себе — сколько же это будет стоить? Резчик успокоил — почти даром. А хозяйка продолжала хлопотать вокруг них, улыбалась, кланялась. Тут, в грязном притоне, Чан впервые за свою жизнь ощутил, что за ним ухаживают, оказывают ему внимание. От выпитой водки закружилась голова. Приятель захмелел еще больше; склонившись к Чану, он сказал ему на ухо: