Не могу что-то делать и чувствовать, как за мной наблюдают, подсматривают. Все валится из рук, любое желание пропадает.
В общем-то случилось худшее - я оказался жертвой эксперимента. Может быть, не слишком жестокого - меня не пытались нультранспортировать, не засовывали в банки с кислотой, чтобы потом попытаться вновь воссоздать из раствора, не пытались заменять мои естественные органы искусственными, дабы посмотреть, к каким отдаленным последствиям это может привести - не жестокого, зато уж до предела циничного.
Я постоянно чувствовал пристальное и бесцеремонное внимание исследователей...
Психологи любили задавать совершенно идиотские вопросы: в чем вы видите смысл жизни, какой из цветов спектра вы подарили бы добру, какой злу? Иногда по ночам дверь открывалась и ввозили анализатор, чтобы снимать мои параметры в режиме покоя. Хорошо, что анализатор всё делал быстро и экспериментаторы скоро уходили.
Я кожей чувствовал, что меня ни на минуту не оставляют одного - днем и ночью за мной наблюдали, должно быть, записывали каждое движение и каждое слово...
Естественно, данные они анализируют. Каждому хочется разрешить великую загадку природы - смысл появления на свет людей, не подверженных квалификации.
Товарищи по несчастью изо всех сил старались походить на нормальных, не обделенных машиной людей. Они с завидной энергией посвящали себя избранным занятиям, а я - безделью.
Нас выпускали из корпуса и разрешали гулять по большому парку. Днем я часто проводил там время, облюбовав небольшой бугорок, на котором росли три березы.
Там-то я расслаблялся и погружался в невеселые мысли о себе и о будущем, мрачном, как та туча, в которой мне пришлось не так давно побывать.
Не давала покоя кощунственная, невероятная в своей несуразности мысль так ли уж гармоничен и совершенен наш миропорядок? И почему совершенен, где доказательства того, что все должно оставаться, как есть, а не быть иным?
Машинка, сортирующая людей, не казалась непогрешимой, за ней, такой ирреальной, виднелась тайна, которую я чувствовал чуть ли не кожей, так явно она витала в воздухе... Хотелось узнать, как был устроен мир до машины, был ли он так плох, как писали в школьных учебниках... Я вспоминал старинные книги, которые приносил домой отец, свое, казавшееся никчемным, влечение к ним. Сколько их я перечитал ночами, закрывшись в своей комнате! Они отличались от написанного в наше время, в них был незнакомый поддразнивающий дух... Что было в них особенного? Я чувствовал себя на пороге важного открытия, но никак не мог его совершить...
Первые дни к персоналу, окружавшему меня, я относился настороженно. Потом перестал замечать, а в последнее время ученые стали вызывать раздражение... В общем-то мы находились хотя и в благоустроенной, но в тюрьме. Вглядываясь иногда во взрослых серьёзных людей, с большой сноровкой выполняющих исследования, я поражался, как бесчувственны они и похожи на механизмы. В отношениях с подопытными они безукоризненно вежливы, никогда ни на чем не настаивают, и если на вопрос: "Что из двух, самое большое или самое маленькое, я бы выбрал?" - я говорил: "А пошли вы к чёрту", - мучители не обижались, даже, может быть, радовались пунктуально регистрировали ответ.
Они с усердием ищеек искали в нас необычное и, натыкаясь на неординарное, безмерно радовались.
Безразличием, прежде всего к своей судьбе, я возбуждал особый их интерес. Меня несколько раз тактично предупреждали, что время идёт, заканчивается третий месяц пребывания в Центре, а я еще не выбрал занятия. Намекали и на заседание таинственной комиссии, которая должна решить нашу судьбу, а меня отправить в мир иной, как не поддающегося исправлению. Предупреждали не из сострадания, не из желания помочь - из профессионального любопытства.
Сначала я не помышлял о побеге, помня о беспомощности в лесу. Если уж суждено погибнуть от решения, пусть так и будет". Потом же, по мере того, как дни бежали, больше и больше хотелось жить".
Волей-неволей мысли постоянно обращались к свободе, за высокую коричневую стену, которой был огорожен наш мир.
Еще я размышлял о странном в нас, что позволило машине лишить нас права на профессию, о том, что изо всех сил стараются, но никак не могут обнаружить наши исследователи. Да разве смогут они определить, что позволило машине ударом несуществующей ноги выбросить нас из человеческого общества?
И я не мог - хотя этот вопрос занимал меня... И еще - я хотел жить, не желал зависеть от решений какой-то комиссии. Почему незнакомые, неизвестные люди, которым я ничего не должен, имеют право, посовещавшись, подарить или отнять у меня жизнь? Почему я не могу уйти, почему не волен, как большая птица с длинными серыми крыльями, парить над заборами, окнами и дверьми, никому не подчиняясь, кроме собственного хотения?
Рассматривая тлеющие угли, где огонь, спрятавшись, раскалённо мерцал в сгоревшем дереве, я пытался разобраться в себе и никак не мог понять то смутное, что бередило душу, не позволяя кинуться к дверям лабораторий, выискивая дело по вкусу, чтобы за оставшиеся недели выбрать подобие профессии.
Я твердо решил бежать, - но на этот раз не в лес, не в дикую законсервированную природу, а в самую гущу людей, в какой-нибудь крупный город, где так же трудно обнаружить человека, как и в лесу.
Я снисходительно посматривал на медиков, регулярно обследовавших мой организм, изучавших меня, наверное, до молекул, на психологов, упрямо корпевших, пытаясь добраться до только одним им ведомых истин.
- Когда вы остались в лесу один, в незнакомой обстановке, испытывали ли чувство страха? "Смогли бы вы убить человека?" Какую профессию считаете достойной себя?..
Однажды я сам спросил одного из них, такого же, как остальные, - они казались на одно лицо:
- Я вам нравлюсь?
Вопрос привел его в восторг, он принялся строчить в записную книжку, потом, не ответив, вскочил и, забыв прикрыть за собой дверь, убежал.
Минут через пятнадцать ко мне явилась целая делегация во главе с какой-то знаменитостью, седеньким морщинистым старичком. Они окружили меня, пошептались, старичок выступил вперед и прогнусавил:
- Как вы ощущаете понятие интереса? Оно абстрактно или связано с определенными представлениями?
Я не захотел разговаривать, проявив крайнюю нетактичность, - отвернулся от старичка и уставился на поленья...
Товарищи по Центру - с ними я встречался в столовой - разговаривали только об испытаниях, которые должна устроить им комиссия, и о профессии, которую избрали.
Пит Бар не переставая мурлыкал под нос гимны. Рентой несколько раз пытался рассказать, как увлекателен мир атомного ядра, где скопления мельчайших частиц образуют подобия галактик и понятие величин превращается в абсурд. Раус рисовал на салфетке химические формулы и закатывал глаза кверху, запоминая их. Я удивлялся, как он в подобной сосредоточенности ухитряется попадать вилкой в рот.
Даже засмотрелся однажды, как он это ловко делает, словно артист. Я бы так не смог.
Пользуясь тем, что нас за столом было только двое, я спросил:
- Послушай, Раус, зачем ты выбрал химию? Есть же другие, не менее интересные науки?
Он отвлекся от салфетки и снисходительно посмотрел на меня.
- Во-первых, нравится, - загнул он палец. - Во-вторых, область, которой я занимаюсь, по моим подсчетам, может дать коэффициент не ниже "семидесяти двух".
- Так это же липа, - рассмеялся я. - Будешь жить в монастыре и делать вид, что что-то из себя представляешь?
- Я буду в монастыре, - обиделся он, - а вот где будешь ты?..
Да, на самом деле, где буду?.. Я поражался собственной легкомысленности. Вместо того чтобы всерьез задуматься о будущем, попытаться использовать шанс, мне предоставленный, я печалюсь, полюбил совершенно бесполезное занятие, пытаюсь понять что-то смутное, может быть, и не столь важное, что брезжит на краю сознания и изо дня в день все больше не дает покоя.