Она была очень больна. Бледная, с красными пятнами на щеках, она часами сидела молча и, словно ожидая чего-то ужасного, испуганно оглядывалась по сторонам. Я часто замечал, как матушка наблюдала за нею, охваченная таким же страхом, как и сама графиня. Порою графиня не могла вынести плача ребенка и приказывала убрать его прочь, порою хватала его на руки, укутывала шалью и вместе с ним запиралась у себя в комнате. Ночами она имела обыкновение бродить по дому. У меня была маленькая комнатка рядом с комнатой матушки, где я ночевал во время каникул, а также по субботам и воскресеньям, когда приходил домой из школы. Я очень хорошо помню, как однажды ночью проснулся и услышал у дверей матушкиной комнаты голос графини, которая кричала: "Урсула, Урсула! Скорее лошадей! Я должна бежать. Он едет, я знаю, что он едет!" Потом я услышал, как матушка ее успокаивает, а потом из комнаты вышла служанка графики и принялась умолять ее вернуться и лечь в постель. Бывало, услышав плач ребенка, несчастная мать тотчас бросалась к нему. Не то, чтобы она его любила, нет. Через минуту она швыряла младенца обратно на кровать, снова подходила к окну и вглядывалась в море. Она часами сидела у этого окна, закутавшись в занавеску, словно желая от кого-то спрятаться. Ах! как пристально смотрел я впоследствии на это окно и на мерцающий в нем огонь! Интересно. уцелел ли еще этот дом? Мне не хочется сейчас вспоминать чувство невыносимой печали, охватывавшее меня, когда я смотрел на это светящееся оконце.
Было совершенно ясно, что наша гостья находится в плачевном состоянии. Приходил аптекарь, качал головой и прописывал лекарство. Толку от лекарства было мало. Бессонница продолжалась. Графиню все время била лихорадка. Она невпопад отвечала на вопросы; ни с того ни с сего начинала смеяться или плакать, отталкивала самые лучшие блюда, какие моя бедная матушка могла ей предложить; приказывала дедушке убираться на кухню и не сметь садиться в ее присутствии; вдруг принималась ласкать или бранить матушку, сердито выговаривая ей, когда та делала мне замечания. Бедная мадам Дюваль ужасно боялась своей молочной сестры. Привыкшая всеми командовать, она смиренно склонялась перед несчастной безумной графиней. Я как сейчас вижу их обеих графиня, вся в белом, безучастная и молчаливая, часами сидит, не замечая никого вокруг, а матушка смотрит на нее испуганными черными глазами.
У шевалье де ла Мотта была своя квартира, и он постоянно ходил из одного дома в другой. Я думал, что он двоюродный брат графини. Он всегда называл себя ее кузеном, и я не понял, что имел в виду наш пастор мосье Борель, когда он однажды пришел к матушке и заявил:
- Fi, done {Фи (франц.).}, нечего сказать, хорошенькое дельце ты затеяла, мадам Дени, а ведь ты - дочь старшины нашей церкви!
- Какое дельце? - спрашивает матушка.
- Ты покрываешь грех и даешь убежище пороку, - отвечает он и называет этот грех - номер седьмой из десяти заповедей.
По молодости лет я тогда не понял слова, которой он употребил. Но не успел он это сказать, как матушка подняла с плиты горшок с супом и закричала:
- Убирайся отсюда, мосье, а не то, хоть ты и пастор, я оболью тебя супом, да еще запущу в твою мерзкую башку этот вот горшок! - Вид у нее при этом был такой: свирепый, что я ничуть не удивился, когда коротышка-пастор поспешно заковылял прочь.
Вскоре является домой дедушка, такой же перепуганный, как его старший офицер, мосье Борель, и принимается увещевать свою сноху. Он страшно взволнован. Он удивляется, как она посмела так разговаривать с пастором святой церкви.
- Весь город говорит о тебе и об этой несчастной графине, - утверждает он.
- Весь город! Сплошные старые бабы, - отвечает мадам Дюваль, топая ногою и, я бы даже сказал, закручивая свой ус. - Так этим жалким французишкам не нравится, что ко мне приехала моя молочная сестра! Выходит, что грех приютить у себя несчастную безумную умирающую женщину! Ах, трусы, трусы! Вот что, petit-papa {Папочка (франц.).}, если вы услышите, что в клубе кто-нибудь посмеет сказать хоть слово против вашей bru {Снохи (франц.).} и не дадите ему хорошую взбучку, мне придется сделать это самой, слышите? - И, клянусь честью, дедушкина bru непременно сдержала бы свое слово.
Боюсь, что моя злополучная просто га отчасти навлекла на бедную матушку осуждение французских колонистов. Дело в том, что в один прекрасный день наша соседка по имени мадам Крошю явилась к нам и спросила:
- Как поживает ваша постоялица и ее кузен граф?
- Мадам Кларисса все в том же положении, мадам Крошю, - отвечал я, глубокомысленно качая головой, - а этот господин вовсе не граф, и он ей не кузен.
- Ах, вот как, значит, он ей не родня? - говорит портниха. Эта новость мигом облетела весь наш городок, и в следующее воскресенье, когда мы пришли в церковь, мосье Борель произнес проповедь, во время которой все прихожане пялили на нас глаза, а бедная матушка сидела красная, словно вареный рак. Я не совсем понял, что я наделал, я только знаю, чем насаждала меня матушка за мои старанья, когда паша бедная больная, услышав, надо полагать, свист розги (от меня она не могла услышать ни звука, ибо я имел обыкновение закусывать свинцовое грузило и держать язык за зубами), ворвалась в комнату, выхватила из рук матушки розгу, с неожиданной силой швырнула ее в дальний угол, прижала меня к груди и, свирепо поглядывая на матушку, принялась шагать взад-вперед по комнате.
- Бить свое родное дитя! О, чудовище, чудовище! - воскликнула несчастная графиня. - Становитесь на колени и просите прощения, а не то, не будь я королевой, если я не прикажу отрубить вам голову!
За обедом графиня велела мне подойти и сесть возле нее.
- Епископ! - сказала она дедушке. - Моя придворная дама нехорошо вела себя. Она секла маленького принца розгой, а отняла у нее розгу. Герцог! Если она посмеет сделать это снова, возьмите этот меч и отрубите ей голову! - С этими словами она схватила кухонный нож, взмахнула им над головой и разразилась тем особенным смехом, от которого моя бедная матушка всякий раз начинала плакать. Бедняжка почему-то все время называла нас герцогами и принцами. Шевалье де ла Мотта она обыкновенно величала герцогом и, протягивая ему руку, говорила: