Как прекрасен собор! Я ходила туда вечером. В церкви, словно звезды, сияли огни и играла небесная музыка. Ах, как не похоже на мосье Шнорра и на... и еще на одного человека в моем новом доме, который вечно читает проповеди - то есть, я хочу сказать, когда он бывает дома. Несчастный! Хотела бы я знать, читает ли он им проповеди там, на Корсике! Если да, то мне их очень жаль. Когда будешь мне писать, не упоминай о соборе. Ведьмы ничего об этом не знают. Как бы они бранились, если б только узнали! О, как они меня эннуируют {От ennuyer - наводить тоску (франц.).}, ведьмы несчастные! Ты бы только на них поглядела! Они думают, что я пишу мужу. Ах, Урсула! Когда я пишу ему, я часами сижу над листом бумаги. Я не говорю ровно ничего, а то, что я говорю, кажется неправдой. Зато когда я пишу тебе, перо мое так и летает! Не успею начать письмо, как бумага уже вся исписана. То же самое бывает, когда я пишу к... Кажется, эта злая ведьма заглядывает мне в письмо сквозь свои очки! Да, милая сестрица, я пишу господину графу!"
К этому письму приложен постскриптум, написанный, очевидно, по просьбе графини, на немецком языке, в котором сиделка госпожи де Саверн извещает о рождении ее дочери и о том, что мать и дитя пребывают в добром здравии.
Эта дочь сидит сейчас передо много - тоже с очками на носу - и безмятежно просматривает портсмутскую газету, из которой, надеюсь, она скоро узнает о продвижении по службе своего сына мосье Лоботряса. Свое благородное имя она сменила на мое - всего лишь скромное и честное. Дорогая моя! Глаза твои уже не так ясны, как прежде, и в черных как смоль локонах серебрится седина. Ограждать тебя от опасностей всегда было сладостным жребием и долгом всей моей жизни. Когда я обращаю к тебе свой взор и вижу, как ты, спокойная и счастливая, стоишь на якоре в нашей мирной гавани после всех превратностей судьбы, сопровождавших наше плаванье по океану жизни, чувство бесконечной благодарности переполняет все мое существо и душа изливается в восторженном гимне.
Первые дни жизни Агнесы де Саверн ознаменовались происшествиями, коим суждено было самым необыкновенным образом повлиять на ее судьбу. У колыбельки ее с минуты на минуту готова была разыграться двойная, даже тройная трагедия. Как странно, что смерть, злодейство, месть, угрызения совести и тайна теснились вокруг колыбели существа столь чистого и невинного - благодаря Богу и ныне столь же чистого и невинного, как в тот день, когда, спустя какой-нибудь месяц после ее появления на свет, начались ее удивительные приключения.
Письмо к моей матушке, написанное госпожою де Саверн накануне рождения ее дочери и законченное ее сиделкой Мартой Зеебах, помечено 25 ноября 1768 года. Через месяц Марта написала (по-немецки), что у госпожи ее открылась горячка, такая сильная, что временами она теряла рассудок и врачи опасались за ее жизнь. Барышни де Барр считали, что младенца нужно вскармливать рожком, но они не были сведущи в уходе за грудными детьми, и малютка тяжко болела, пока ее не вернули матери. Сейчас госпожа де Саверн успокоилась. Ей гораздо лучше. Она ужасно страдала. В бреду мадам все время просила свою молочную сестру спасти ее от какой-то неведомой опасности, которая, как она воображала, ей грозит.
В то время, когда писались эти письма, я был совсем еще мал, однако я отлично помню, как пришло следующее письмо. Оно лежит вон в том ящике и написано дрожащей больною рукой, которая теперь давно уж истлела, а чернила за пятьдесят лет {* Записки, по-видимому, написаны в 1820-1821 годах. Мистер Дюваль был произведен в контр-адмиралы и кавалеры ордена Бани по случаю вступления на престол короля Георга IV.} совершенно выцвели. Я помню, как матушка воскликнула по-немецки - она всегда изъяснялась на этом языке в минуты сильного волнения: "О, боже! Моя девочка сошла с ума, она сошла с ума!" Это жалкое выцветшее письмо и в самом деле содержит какой-то странный, бессвязный лепет.
"Урсула! - писала госпожа де Саверн (я полагаю, что нет нужды полностью приводить слова несчастного обезумевшего создания), - когда родилась моя дочь, демоны хотели отнять ее у меня. Но я сопротивлялась и крепко прижимала ее к себе, и теперь они уже не могут причинить ей вреда. Я отнесла ее в церковь. Марта ходила туда со мной, и Он был там, - он всегда там, - чтобы защитить меня от демонов, и я попросила окрестить ее и нарекла Агнесою и сама тоже окрестилась и тоже приняла имя Агнесы. Подумать только - я приняла крещение двадцати двух лет от роду! Агнеса Первая и Агнеса Вторая. Но хоть имя мое изменилось, я всегда останусь той же для моей Урсулы, и теперь меня зовут Агнеса Кларисса де Саверн, урожденная де Вьомениль".
Действительно, в то время, когда к графине еще не совсем вернулся рассудок, она вместе со своей дочерью приняла римско-католическую веру. Была ли она в здравом уме, когда поступала подобным образом? Подумала ли она, прежде чем совершить этот шаг? Встречалась ли она с католическими священниками в Саверне, имелись ли у нее иные причины для обращения, кроме тех, о которых она узнала из споров между мужем и мосье де ла Моттом? В этом письме несчастная пишет: "Вчера к моей постели подошли двое с золотыми нимбами вокруг головы. Один из них был в одежде священника, второй был прекрасен и весь утыкан стрелами, и они сказали: "Мы - святой Фабиан и святой Себастиан; завтра - день святой Агнесы, и она будет ожидать тебя в церкви").
Что произошло на самом деле, я так никогда и не узнал. Протестантский священник, с которым я встретился впоследствии, мог только принести свою книгу и показать мне запись, из которой явствовало, что он окрестил малютку и нарек ее Августиной, а вовсе не Агнесой. Марта Зеебах умерла. Ла Мотт в разговоре со мною не касался этого эпизода в истории несчастной графини. Я думаю, что статуи и картины, которые она видела в церквах, подействовали на ее больное воображение; что, раздобыв римско-католические святцы и требник, она узнала из них, когда празднуются дни святых, и, еще не совсем оправившись от горячки и не давая себе отчета в своих поступках, отнесла новорожденную в собор и приняла там крещение.
Теперь, разумеется, бедной графине пришлось еще больше таиться и лгать. "Демоны" - это были старые девы, приставленные следить за каждым ее шагом. Их нужно было постоянно обманывать. Но разве она не делала этого и раньше, когда ездила во дворец кардинала в Саверне? Куда бы несчастная ни обращала свои стопы, - мне кажется, я вижу, как всюду на нее сверкают из тьмы зловещие глаза де ла Мотта. Бедная Ева, - надеюсь и уповаю, еще не окончательно павшая, - ее вечно преследовал по пятам этот змей, и ей суждено было погибнуть в его ядовитых объятиях. Кто постигнет неисповедимые пути рока? Через год после описываемых мною событий очаровательная принцесса, сияя улыбкой и зардевшись румянцем, под звон колоколов, под гром орудий и приветственные клики тысячной толпы, проезжала по улицам Страсбурга в карете, украшенной гирляндами и знаменами. Кто мог подумать, что в последний свой путь она отправится на мерзкой колымаге и закончит свою жизнь на эшафоте? Госпоже де Саверн суждено было прожить еще один только год, и постигший ее конец был не менее трагичен.