Со сводов охнуло высокое эхо. Глаза Бреона потемнели, а сам он стал бледен.

– Ты это сказала, не я.

Он рывком встал и удалился, оставив жену коленопреклоненной. Она было поднялась, но когда услышала из галереи его хохот – осела уже на оба колена, еще не понимая, но с ужасом догадываясь, что сделала нечто непоправимое.

Она назвала его чувство. Его Белая дама бросила ему в лицо слово, о котором он подумать не мог – между ним и пленной блудницей какая ко всем дьяволам ада может быть любовь! – но это высокое слово пришлось впору его боли, потому что ослу ясно – к нему-то, Бреону, никакой любви у ШъяЛмы нет и быть не может! Вот он и хохотал, и своды звенели, как будто в них бил серебряный молот.

Подумать – кто ему полюбился! Гордячка-язычница, которая считает его обезьяной и путает его словесами, гнушаясь перед ним открыться! Говорящая циновка горского вожака! Нет, вон ее из сердца! Да из покоя гостевого долой в узилище, что для нее предназначено изначально. Не то, что в трапезную – на воздух не пускать, ничего ей не будет! Ни минуты более не владеть ей сердцем Судии Бреона.

Он двинулся в гостевой покой. Шаг его был тяжел, собственное застывшее лицо он нес, как пергамент с вердиктом. Стражники у ее дверей вдарили древками в пол – в последний раз! Неужто все в последний раз!?

Он отпахнул створку.

Она отдыхала, и при его появлении привстала с ложа, подалась вперед – как всегда при его появлении. Он оступился. В покое, тяжелея с каждым выдохом, повисло молчание.

– Бреон…

Сердце дало долгий перебой. Она смотрела ему в душу – он чувствовал медвяный холодок, ползущий по хребту, ощущал, как, избегая звучать в его скором ответе (а ведь она еще не задала вопроса!), ускользают из памяти слова.

– Можно ли задать вам вопрос?

Радуясь, что можно обойтись без слов, он кивнул.

– Что-то случилось? Вы кажетесь взволнованным.

Он сглотнул. Шагнул было к табурету у изголовья. Но остался стоять.

– ШъяЛма… Дело, видите ли, в том, что моя супруга Этельгард полагает, будто мы испытываем друг к другу… влечение.

– Разве я давала ей повод такое подумать?

Он глядел – как внове – на усталое бледно-золотистое лицо. Темные резкие брови, карие глаза (вот уж ничего не скажешь – горские: ленивые и невеселые), нос короток и выпукло обточен, большой рот. Что ему в ней? Но как хочется обхватить ее руками, прижать к себе, чтобы сердцем почувствовать ее сердце.

– Нет, вы не давали ей повода, ШъяЛма. Должно быть, ее навело на эти мысли мое к вам отношение.

– И как же вы намерены ее разуверить?

– Не знаю.

Кажется, она удивилась.

– Разве вашего слова не достаточно?

– Я не могу его дать.

– Что?

Златовласый варвар смотрел ей прямо в глаза. Спокойное лицо было открыто – для плевка, для удара. Для поцелуя. Потом он повторил:

– Я не могу дать ей слова. Потому что, ШъяЛма, я люблю вас. Я знаю, это, по меньшей мере, втройне дурно, потому что ваша жизнь в моих руках, потому что вы принадлежите другому, и сам я связан узами брака. Но я, Судия Бреон, вас люблю – знайте это.

Он быстро вышел, не дав ни себе, ни ей опомниться.

Бедный Судия. Бедный варвар. Она с тоскливой отчетливостью понимала – что даже встреть она первым делом его, а не ШъяГшу, и будь он при этом вдов или холост, ее не хватило б на то, чтобы ответить на его любовь столь же самозабвенно.

Ей было его искренне жаль. Она им даже восхищалась. Но буйные порывы и восточное коварство Тигра были ей понятнее и ближе, хотя Тигра она, разумеется, тоже не любила в том смысле, какой вкладывала в это слово. Верней сказать, подлинный смысл этого слова был ей вовсе неведом – хотя она чувствовала, что Бреон с отчаяния употребил его точно. И уехать он не может. И уж тем более не может устроить ей побег… Задница. Полная задница.

– Я прошу у вас, мой супруг, дозволения навестить мою матушку.

Он оторвал глаза от чистого пергамента, который уже с час держал на пюпитре, делая вид, что занят выписками: Этельгард стояла перед ним в дорожном одеянии, давая понять, что его ответ не важен, даже скажи он «нет».

– Как вам угодно.

– Супруг мой, вы ничего не хотите сказать мне в напутствие?

– Я хочу задать вопрос. Как… ты догадалась? – он поймал себя на том, что как будто не спрашивает, а уличает.

– У меня появилось чувство, словно я не с тобой. Словно ты отстранился от меня, оставив мне свое тело, свою речь и свои привычки. Но этого мало, чтобы казаться прежним.

От ее правоты бросало в дрожь.

– Я вернусь. Я должна поразмыслить. Потом я вернусь. Мы оба достаточно благоразумны, чтобы не породить новую легенду.

На подъемном мосту поезд Этельгард разминулся с гонцом в гербах замка. Гонца прислал Сигрид. В послании говорилось, что ШъяГшу презрел жизнь заложницы, нарушил мир и двинул орды на равнину. Бреон спровадил гонца на поварню, взяв с него крепкое слово молчать – тот удалился, оглядываясь, как будто боялся удара в спину. Потом Бреон приказал дворецкому известить пленницу, что будет ждать ее на вечернюю трапезу в свои покои.

Действие снадобья ему видеть уже случалось – глубокий сон, незаметно переходящий в сон смертный. Так братья-мортусы помогали страдающим от неисцелимых ран. Они со ШъяЛмой напоят друг друга – и это не будет самоубийством. Все-таки про них сложат легенду, такую, которая не опорочит ни его, ни ее, ни Этельгард.

Она украсилась, как говорят в горах, всеми красками: сурьма на бровях, кармин темный на губах и светлый – на щеках, только на припухших веках синел ляпис – и лазурные черты далеко на висках сходились с сурьмяными. На много галерей вокруг стояла тишина. За столом никто не прислуживал. Они ужинали в молчании, неподвижно-прямо сидя в неподъемных дубовых креслах, и неспешно беря пальцами щепотки еды. Бреон восседал перед ней во всей красе. Белое одеяние из плотного сукна, обшитое белым мехом, золотая гривна с топазами, зарукавья с топазами. Золотые локоны и светлые глаза – как будто в них еще длился белый день. Вокруг него мерцал едва ли не видимый ледяной ореол неприступности. И медленно, но верно пьянея, она все крепче задумывалась, как бы к Судии приступить.

Щеки пекло – больной румянец слился с хмельным. Когда дошло до последнего кувшина, она была так пьяна, что опасалась вставать. Бреон (а он и сам должен был порядком захмелеть) поднялся, наполнил два чистых серебряных кубка и взял их в обе руки. Он говорил про какой-то обряд, примирения, что ли. Красивое строгое лицо опять было открыто. Для поцелуя. Ее манил этот рекущий на латыни мужской рот: прикоснуться сначала легко, едва-едва – даже не губами – дыханием; потом ощутить все трещинки и ложбинки; потом прижать губы к губам – так, чтобы его язык… Э, а умеет ли он этак…?

– Погоди, – сказала она, с трудом подымаясь и уже не понимая, что переходит на «ты», – раз мы миримся, или что уж там, то, может, нам стоит поцеловаться?

И, взяв у него кубок, отставила его на стол. Бреон так и остался стоять со вторым. Она освободила его и от этого сосуда. И оказалась к нему вплотную. Сам он – ребенком – подходил так к высоким деревьям – чтобы почувствовать их величие. Ее губы, не тронутые отравой, были рядом, чуть ниже его подбородка. Дитя и древо. Всего лишь коснуться… Она опередила. И – если бы он был древом!

Но утопая коленями в меху покровов, и целуя ее в шею – верх пылкости, Этельгард, бывало, отстранялась! – он понял, что ШъяЛма ждет от него большего. Она раскинулась под его руками, блаженно смежив веки – а он только и мог, что покрывать ее горло поцелуями. Потому что ниже тело Этельгард всегда бывало закрыто сорочкой, и касаться его – значило проявлять похоть. Для соитий они укрывались с головой, перед тем проложив меж собой простыню с отверстием, оба напряженные, как тисовые луки… А сейчас он холодел, ощущая, как слабеет плоть. И…

«Бреон, не спеши… Повернись… Вот так. Закрой глаза… «Он перевалился на спину; обмирал от стыда и не мог разомкнуть сладкую цепь ее поцелуев, вьющуюся от горла по ключицам, вкруг обоих сосков (они, оцелованные, горели!) ниже по животу. Тело угадывало, где оборвется цепь, разум отказывался верить. Но когда ее губы встретились со вздыбленной его плотью, он содрогнулся и не сдержал крика.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: