— Видно уж так суждено, ничего не поделаешь, — уговаривала она его, — повинуйся силе и закону, а я помогу тебе переносить твое горе.
Савин вполне сознавал справедливость суждений молодой женщины, но ему невыносимо тяжела была перспектива пребывания в России.
Надейся он по приезде туда быть свободным до окончания его дела, тогда бы вопрос был иной.
Но он наперед знал, что озлобленные против него судебные власти ни в каком случае не согласятся освободить его до суда и ему придется томиться еще долгое время в предварительном заключении, да еще в русской тюрьме.
Это-то и ужасало его и заставляло придумывать новые способы избавления.
В благополучном исходе его дела в России, то есть в его оправдании судом по всем возводимым на него обвинениям он не сомневался ни минуты, но до этого суда и дня его освобождения была целая бездна — долгие месяцы тюрьмы и связанная с ними разлука с той, в которой было все его блаженство, все его счастие, вся его жизнь.
Правда, Мадлен де Межен соглашалась, по приезде его в Россию, немедленно туда приехать и жить там в ожидании его освобождения.
Но что же это была за жизнь?
Видеть друг друга через решетку тюрьмы.
Николай Герасимович смотрел на вещи несколько иначе, чем Мадлен.
Его ничто не тянуло в Россию, ничто его более не связывало с ней.
К чему ему было томиться долгие месяцы в тюрьме, переносить новые испытания и мучения, не приводящие ни к какому положительному результату.
Приходило ему, конечно, на мысль, что если новое бегство не удастся, то волей-неволей ему придется покориться судьбе, но сделать этого добровольно он не решался.
Обсуждали они этот животрепещущий для них вопрос почти ежедневно, и это весьма понятно, потому что от него зависели вся их будущность и их счастие.
При этом Николай Герасимович считал нужным обсудить его заранее вместе с Мадлен, пока она была с ним до рассмотрения дела в апелляционной палате и ее тогда обязательного отъезда.
По правде сказать, Савин уже не надеялся на благоприятный исход их апелляционной жалобы и заранее был уверен, что палата утвердит приговор суда первой инстанции.
Мадлен же наоборот, как неопытная и увлекающаяся женщина, под влиянием уверений пустозвона Стоккарта, возлагала большие надежды на палатское решение, рассчитывала даже на оправдание Савина и его освобождение.
Он не разбивал этих грез, но и не разделял их.
Прошло около месяца.
Дело было назначено в палате к слушанию в конце октября.
Газеты снова заговорили о Савине и Мадлен де Межен, и они стали готовиться к этому новому бенефису: Николай Герасимович к более убедительной защите перед палатой, Мадлен де Межен к тому, чтобы удивить брюссельскую публику своим туалетом.
Для женщины, особенно парижанки, туалет — все, и никакое положение не может заставить ее забыть о нем.
Хотя у Мадлен была пропасть вещей и туалетов с собою, но она не могла выдержать соблазна и не выписать себе от своей модистки из Парижа m-me Veraux новую осеннюю шляпку специально ко дню суда.
Но ни парижская шляпка Мадлен, ни защита Савина, ни даже красноречивая речь Стоккарта не помогли. Палата утвердила приговор суда первой инстанции и им пришлось, скрепя сердце, подчиниться этому решению: Савину досиживать его срок, а Мадлен Де Межен на другой же день покинуть Бельгию.
Всякий хорошо поймет, как тяжело отозвалось в их сердцах это палатское решение.
Их снова разлучили, и впереди у них была туманная картина неизвестности.
Прощаясь, они не знали, на сколько времени они расставались, когда и где свидятся.
Эта-то неизвестность и была ужасна.
Мадлен уезжала обратно в Париж, но не думала там остаться, а хотела уехать к своей кузине, живущей в Нормандии, и жить в деревенской глуши, ожидая решения судьбы любимого ею человека.
При прощании она передала Николаю Герасимовичу банковый билет в пятьсот франков, который должен был оказать ему услугу в случае его нового бегства, но умоляла его быть осторожнее, не рисковать жизнью и помнить, что она всегда останется его и приедет всюду, где бы и в каком положении он ни находился, хотя бы и сосланным на поселение в сибирскую тундру.
Видя отчаяние Савина, молодая женщина старалась всячески утешить, поддержать его.
В эти тяжелые для них минуты, она находила не только силы для перенесения своей личной скорби, но и для поддержки падающего духом Николая Герасимовича.
Только любящая душа несет горе так, как несла его эта женщина, и одни женщины так выносят его.
В женской половине человеческого рода заключены великие силы, ворочающие миром.
И действительно, ее гордость действовала на Николая Герасимовича благотворно, пока она была с ним, но как только она уехала, чаша страдания его переполнилась.
Нестерпимо стало ему его томительное одиночество.
Всякие несуразные мысли лезли в голову и не давали покоя ни днем, ни ночью.
Все надежды, которые до сих пор его поддерживали и давали силу переносить все его несчастия, сразу как-то разрушились.
Он перестал в них верить: они стали ему казаться какой-то несообразной, неисполнимой химерой.
Перед ним предстала та ужасная картина разочарования жизнью, которая впервые зародила в нем мысль покончить с собою, оставить этот мир материальных забот и треволнений.
Будь у него в тот момент возможность добыть яду или револьвер, он, быть может, ни на минуту не задумался бы пустить их в ход.
Но эта невозможность добыть средства к своему собственному уничтожению оставила его в живых для перенесения новых и новых страданий.
Видно, такова была его судьба!
В это-то время, находясь постоянно один, сам с собою, под влиянием томящего его горя, он впервые стал вдумываться в философские и социальные вопросы.
До тех пор, по правде сказать, никогда подобные мысли не приходили ему в голову и он не выходил за рамки тех эгоистических мыслей, которые более всего присущи каждому человеку.
Благодаря уединению и горьким испытаниям, в нем пробудились новые, совершенно ему не известные чувства.
Страдания научили его мыслить и заставили его забыть отчасти свое собственное «я», открыв ему глаза на ту мировую картину страдания и гниль европейского общественного устройства, которых он до тех пор не видел, которые в эгоистическом наслаждении жизнью его не интересовали.
Чем больше он вглядывался в эту грустную картину, тем сильнее развивалась в его уме мысль о злобах и невзгодах человеческой жизни.
Он стал предаваться этим возродившимся, совершенно новым для него мыслям с каким-то особенным увлечением.
По целым часам просиживал он в глубоком раздумье, доискиваясь причины недостатков человеческого общества и их устранения и, конечно, ничего не доискался.
Эти размышления были, однако, первыми шагами к его самоперевоспитанию, и он стал смотреть на вещи совершенно другими глазами, чем прежде.
Его прежние взгляды во многом диаметрально изменились.
Конечно, эти доводы и размышления могли только подготовить благодарную почву для его далекого будущего, но не утешить в настоящем.
Это настоящее оставалось по-прежнему ужасным, ближайшее же будущее представлялось еще ужаснее.