Реакцией Мережковского на «искания» Гиппиус стало холодное личное отчуждение. «В жизни каждого человека бывают минуты страшного одиночества, когда вдруг самые близкие люди становятся далекими, родные – чужими, – пишет он одной из своих „конфиденток“ и опять повторяет роковое: – «Враги человеку – домашние его»».
«Знаешь ли ты, или сможешь ли себе ясно представить, – пишет Зинаида Николаевна в 1905 году Дмитрию Владимировичу Философову, – что такое холодный человек, холодный дух, холодная душа, холодное тело – все холодное, все существо сразу? Это не смерть, потому что рядом, в человеке же живет ощущение этого холода, его „ожог“ – иначе сказать не могу». «Дмитрий таков есть, что не видит чужой души, он ею не интересуется… Он и своей душой не интересуется. Он – „один“ без страдания, естественно, природно один, он и не понимает, что тут мука может быть…» А уже после смерти мужа, когда скрывать и перед людьми, и, главное, перед собой было уже нечего, Гиппиус в исповедальной поэме «Последний круг» пишет, как дух одного из адских грешников, попавшихся на пути «новому Данту», рассказывает, что величайшим злом, совершенным им в земной жизни, стало отсутствие любви к той, которая судьбой была дана ему в подруги:
Жить с одной женщиной, мечтая в то же время о другой – идеальной, «грядущей», – это, пожалуй, один из самых верных способов свести жену с ума и превратить семейную жизнь в «тихий ад». Сочувствие здесь, конечно, на стороне Гиппиус, ибо —
«Любовь, подобная вражде» – формула неутешительная, но куда более определенная и жесткая, нежели бессильные рассуждения некоторых биографов о «необычной любви и необычном браке». Увы! История была слишком обычной – с той лишь поправкой, что «защитная реакция» Гиппиус оказывалась, в силу ее богатой художественной фантазии, более впечатляющей, нежели поведение в подобных случаях женщин обыкновенных.
«Этих хочу любить и не могу», – пишет в 1904 году, после визита Мережковских в Ясную Поляну Лев Николаевич Толстой, вряд ли посвященный в подробности петербургских богемных пересудов, но всегда «по-толстовски» предельно остро чувствующий недоговоренность и фальшь в поведении собеседников. Странная искусственность, обращающаяся подчас в болезненную и неприятную игру, – вот первое впечатление от Мережковских, донесенное до нас многими мемуаристами, причем все без исключения отводят здесь Мережковскому второстепенную, пассивную, а то и «страдательную» роль: «режиссером» и «главным исполнителем» всюду оказывается его жена.
«Странное это было существо, словно с другой планеты, – вспоминает Злобин. – Порой она казалась нереальной, как это часто бывает при очень большой красоте или чрезмерном уродстве. Кирпичный румянец во всю щеку, крашеные рыжие волосы, имевшие вид парика… Одевалась она сложно: какие-то шали, меха – она вечно мерзла, – в которых она безнадежно путалась. Ее туалеты были не всегда удачны и не всегда приличествовали ее возрасту и званию. Она сама из себя делала пугало. Это производило тягостное впечатление, отталкивало».
«З. Гиппиус точно оса в человеческий рост, коль не остов „пленительницы“ (перо Обри Бердслея), – более подробно и беспощадно сообщает Андрей Белый, – ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы, осыпаясь пудрою; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на черной подставке; с безгрудой груди тарахтел черный крест; и ударила блеском пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленявшую сатану».
К этому следует прибавить вызывающую манеру поведения, особенно среди неподготовленной и потому очень остро реагирующей на все ее эскапады публики. «Голос у нее был ломкий, крикливо-детский и дерзкий. И вела она себя как балованная, слегка ломающаяся девочка: откусывала зубами кусочки сахару, которые клала „на прибавку“ в стакан чаю гостям, и говорила с вызывающим смехом ребячливо-откровенные вещи» (Л. Я. Гуревич). «Она вообще любила мистифицировать – черта мало кому в ней известная, – свидетельствует Злобин. – Недаром говорили о ней в шутку, что она – англичанка, мисс Тификация».
Примеры «мистификаций», приводимые Злобиным, сочувствия не вызывают – чего стоит хотя бы телефонное хулиганство: регулярные звонки знакомым по вечерам и разговоры на «тарабарском языке» на нелепые темы. И. В. Одоевцева приводит рассказ самой Гиппиус об еще одной «мистификации»: «Я как-то на одном обеде Вольного философского общества сказала своему соседу, длиннобородому и длинноволосому иерарху Церкви: „Как скучно! Подают все одно и то же. Опять телятина! Надоело. Вот подали бы хоть раз жареного младенца!“ Он весь побагровел, поперхнулся и чуть не задохся от возмущения. И больше уже никогда рядом со мной не садился. Боялся меня. Меня ведь Белой Дьяволицей звали».
Думается, не у одного только «длиннобородого и длинноволосого иерарха Церкви» после знакомства с «шалостями» Гиппиус появлялось непреодолимое желание «никогда больше не садиться рядом» с Зинаидой Николаевной – и не столько из-за «этической», сколько из-за «эстетической» брезгливости: уж слишком здесь откровенны безвкусица и дурной тон!
Но Мережковский-то вынужден был «сидеть рядом»!
«Мережковский – европеец, воспитанный человек в том лучшем образе, в каком мы представляем себе иностранца», – свидетельствует М. М. Пришвин. Более пространно пишет о том же М. А. Алданов: «Личное обаяние, то, что французы называют спагт'ом, у него вообще было очень велико… Это было связано с огромной его культурой и с его редким ораторским талантом… Его вечная напряженная умственная работа чувствовалась каждым и придавала редкий духовный аристократизм его облику». Сочетать это с «марсианскими» одеяниями и «жареными младенцами» – сложно, а с нелепо-грязными историями, которыми часто оборачивались «мистификации» Гиппиус, – вообще психологически невозможно. Никакого сочетания и не было – был конфликт и, насколько можно судить по дошедшим до нас свидетельствам, весьма болезненный конфликт:
Примечательно – и опять-таки слишком обычно во всем этом, – что «вечная вражда» супругов нисколько не отменяла взаимную любовь несомненную, а у Гиппиус – доходящую до исступления. В письме В. В. Розанову от 14 октября 1899 года Мережковский признавался: «Зинаида Николаевна… не другой человек, а я в другом теле». «Ведь мы – одно существо», – постоянно объясняла знакомым Гиппиус. «Это и непонятно, и неприятно, но за этим определенная реальность, – пояснял ее слова Злобин. – И если представить себе Мережковского как некое высокое древо с уходящими за облака ветвями, то корни этого древа – она. И чем глубже в землю врастают корни, тем выше в небо простираются ветви. И вот некоторые из них уже как бы касаются рая. Но что она в аду – не подозревает никто».