Иных речей в обществе Мережковского, который уже раз напугал его в Петербурге своей горячей проповедью о «слезинке ребенка», от Чехова было ожидать трудно: раз составленное о человеке мнение – в данном случае явно нелестное – он обычно не менял (и к тому же надобно было соответствовать принятой на себя роли «русского циника»). Гораздо интереснее было бы узнать, о чем, горячась и размахивая полами своей размахайки, спорил с Мережковскими в эти дни Суворин. Но, увы! В воспоминаниях Гиппиус о содержании их бесед не говорится практически ничего, а Мережковский своего обещания «как-нибудь рассказать» об этом не сдержал (или эти письма Минскому до нас не дошли). Тем не менее кое-какие предположения на этот счет можно высказать, если вспомнить, что книга стихотворений и поэм Мережковского «Символы», с которой, по мнению многих исследователей серебряного века, и следует начинать разговор о русском символизме, вышла через год с небольшим после этой встречи в «издательстве А. Суворина».

Более чем вероятно, что беседы с Сувориным в Венеции подействовали на Мережковского-литератора, воспитанного «Отечественными записками» и «Северным вестником» Михайловского, приблизительно так же, как некогда подействовали на Мережковского-школьника, с благоговением внимавшего рассказам гимназического священника о Страшном суде, «биологические» беседы с братом Константином в лабораториях здания Двенадцати коллегий:

Он все, во что я верил, разрушал…

Как и тогда, так и сейчас Мережковский сумел удержаться от увлекающего радикализма в «переоценке ценностей», но то, что он «принял к сведенью» разрушительные инвективы Суворина по адресу литературных традиций, все еще накрепко связанных с «народничеством» предшествующих десятилетий, – несомненно, иначе ни о каком дальнейшем сотрудничестве с «нигилистом» не могло бы идти и речи. Предоставляя на следующий год в распоряжение Суворина книгу, ставшую сразу по выходе одной из главных примет нарождающегося в русской литературе «декадентства», Мережковский наверное знал, что это «декадентство» будет сочувственно встречено издателем.

Из Венеции в Пизу Мережковские выехали в одном купе с Сувориным и Чеховым (речь в пути шла о памятных выпадах «нововременца» Буренина против больного Надсона, и Суворин виновато пожимал плечами и говорил: «Да черт его знает… Нехороший человек [Буренин], нельзя сказать, чтобы хороший…»), но, по словам Гиппиус, «начиная с Пизы, Суворин и Чехов стали нас неудержимо обгонять»: «Из Пизы они уехали через несколько часов, на другой же день. Во Флоренции мы их застали на кончике – Чехову Флоренция вовсе не понравилась. Ехали марш-маршем. В последний раз столкнулись в Риме, в белой церкви Сан-Паоло. Солнечный день. Голубые и розовые пятна – от цветных стекол – на белом мраморе. Опять живой и быстрый Суворин, медлительный Чехов… Уж не знаю, удалось ли ему тут, в Риме, где-нибудь „на травке полежать“».

Вслед за ними собрались в обратный путь и Мережковские, но «чудеса» этого фантастического путешествия продолжались, и в канун отъезда из Италии они получили письмо от Плещеева: старый поэт звал их в Париж.

Алексей Николаевич Плещеев сыграл важную роль в литературной судьбе Мережковского в годы его литературного дебюта. Как реликвию он хранил в своем архиве краткую записку:

«Предлагаю в члены [Литературного] общества Семена Яковлевича Надсона (Крондштадт, угол Козельской и Кронштадтской, дом наследников Никитиных, квартира Григорьева)

Дмитрия Сергеевича Мережковского (Знаменская, 33, квартира 9)

А. Плещеев».

Плещеев был для поколения Мережковского живым символом рыцарственного русского литературного «свободомыслия» незапамятных «дореформенных» времен: еще в 1846 году, учась на историко-филологическом факультете Петербургского университета, Плещеев создал строки, которые студенческая молодежь тут же окрестила «русской Марсельезой»:

Вперед! без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
Смелей! дадим друг другу руки
И вместе двинемся вперед.
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растет.
(«Вперед! без страха и сомненья…»)

Вместе с Ф. М. Достоевским и Н. А. Спешневым Плещеев был в кружке М. В. Петрашевского, пережил арест, заключение в Петропавловской крепости и инсценировку расстрела на Семеновском плацу. Плещеев был отправлен на каторгу, замененную затем, «во внимание к молодым летам», солдатской службой в Оренбургском корпусе «с лишением всех прав состояния». Служил Алексей Николаевич храбро, так что за мужество, проявленное им при штурме кокандской крепости Ак-Мечеть, его произвели из рядовых в унтер-офицеры, затем присвоили офицерское звание, а в 1857 году ему было возвращено потомственное дворянство. После этого он вышел в отставку и вернулся к общественной и литературной деятельности.

В Москве, где Плещеев в бурные, «реформаторские» шестидесятые годы служил в Государственном контроле, а затем, с 1872 года, – в Петербурге, где он вел жизнь профессионального литератора, работая секретарем «Отечественных записок», поэт держал себя независимо, сохраняя верность высокому гуманистическому «шиллеровскому» идеализму, усвоенному в юности. Родовитый, как мало кто среди русских литераторов, – в его жилах текла кровь святого Алексия Московского, великого собирателя Московской Руси, – Плещеев с мужественной простотой «принца-изгнанника» выносил постоянную нужду этих лет, ютился со своим многочисленным семейством в крохотных квартирках, но ни на йоту не поступался ни своей гражданской, ни литературной совестью. Зато его неизменно окружали уважение и любовь читателей и, конечно, прежде всего – литературной столичной молодежи:

Растет полночный мрак, и душит нас темница;
В цепях влачатся дни без веры, без надежд,
И над развенчанной поэзией глумится
Толпа бессмысленных невежд…
Но в этой мертвой мгле высоко перед нами
Под серебристыми кудрями
Твой благородный лик так ярко озарен,
Так кротко светится последними лучами
Иных, прекраснейших времен.
Ты дорог нам, что не одним лишь словом,
Но всей душой своей, всей жизнью ты поэт,
И в эти шестьдесят тяжелых, долгих лет —
В глухом изгнании, в бою, в труде суровом —
Ты чистым пламенем повсюду был согрет.
Но знаешь ли, поэт, кому ты всех дороже,
Кто горячее всех привет тебе пошлет?
Ты лучший друг для нас, для русской молодежи,
Для тех, кого ты звал: «Вперед, вперед!»
Своей пленительной, глубокой добротою,
Как патриарх, в семью ты нас объединял, —
И вот за что тебя мы любим всей душою,
И вот за что теперь мы подняли бокал!

Эти стихи Мережковского, прочитанные им «от имени молодежи» на юбилейных торжествах 22 ноября 1885 года, отражают и личное отношение к Плещееву. Но в эти годы Мережковский был «заслонен» для Плещеева гораздо более яркой фигурой Надсона. К последнему секретарь «Отечественных записок» испытывал почти отцовские чувства и гордился им как своим лучшим учеником. Безвременная кончина Надсона сблизила его осиротевших друзей: старый поэт, сокрушенный утратой «преемника» в деле служения «высокому», обратил все свое внимание на юного друга покойного.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: