«Но Вейнберг, так нежно, так верно любивший литературу старую, – продолжает Гиппиус, – так знавший и ценивший ее традиции, даже быт, интересовался и новым, и, пожалуй, более других. Он пытался схватить и понять, как умел, движение литературы во времени». Будучи председателем Литературного фонда, Вейнберг приглашал на его ежегодные вечера «декадентов» – Мережковских. «Надо знать тогдашнюю атмосферу, тогдашнюю публику, „старую“ молодежь, чтобы понять, что со стороны Вейнберга это была действительно дерзость, – пишет Гиппиус. – Примешивая к старикам более молодых, Вейнберг приучал к ним, мало-помалу, публику».
Петр Исаевич был одним из немногих литераторов «старой школы», оценивших первый роман Мережковского. У себя на квартире он устроил чтение глав из «Юлиана» – несомненный «жест» по адресу молодого «новатора». Поддерживал Вейнберг и другие литературные начинания Мережковского этого времени. «Дорогой Петр Исаевич, – писал Вейнбергу Мережковский, —
P. S. Пожалуйста, пригласите на вечер Субботний сегодня у Спасовича, если Вы ничего против этого не имеете, Кавоса (он весьма этого желает) и Флексера, который мне важен, как редактор».
Вейнберг приглашал, устраивал, ходатайствовал. В его покровительственных хлопотах за молодую литературную чету была, как замечала Гиппиус, доля старческого лукавства перед консервативной публикой: «Вот вам, не одни мы, послушайте-ка и новенького!»
«Новенъкое» впервые обрело свой собственный «голос» в той же зале Соляного городка, где проходили и вечера Литературного фонда. 8 и 15 декабря 1892 года Мережковский, решив окончательно «объясниться» с читателями и критиками по поводу «декадентства», прочитает здесь лекцию «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы».
Эти дни и станут началом серебряного века.
В начале 1890-х, в первые годы своей жизни в доме Мурузи, Мережковский окончательно вырабатывает тот жизненный и творческий стиль, которого затем он неукоснительно будет придерживаться в любых обстоятельствах.
Он пишет по утрам – рано встает и после завтрака запирается в кабинете до полудня. Ровно в 12 часов – по выстрелу петропавловской пушки – бросает перо (Андрей Белый шутил, что пополудни неоднократно собственными глазами видел недописанные слова в рукописи Мережковского) и в любую погоду идет гулять. Два часа в одиночестве он кружит по городу; его маршруты постоянны и обязательно включают в себя Летний сад. После обеда – опять «кабинетное время», но теперь он готовится к завтрашнему утру: читает необходимую литературу и делает выписки. Книги он заказывает из Публичной библиотеки, университета и Академии наук. Объемы – гомерические, часто курьеры не справляются и вынуждены делать несколько ходок в день (за границей, в Германии, фолианты по истории Древнего мира будут возить ему на тачках). Предварительные заметки к его книгам и статьям в десятки раз превосходят окончательный текст. Очень скоро за ним прочно закрепится титул «короля цитат»: всё, написанное им, особенно – его исторические романы – уникальный сплав художественного и научного мышления.[14]
Вечером – визиты, гости, иногда театр или литературные собрания. На людях он подчеркнуто корректен, подтянут, собран. Затем – ужин и ранний сон.
Привычки его постоянны, и распорядок дня упорядочен настолько, что по нему можно проверять часы. В быту он очень нетребователен, но исключительно аккуратен и до педантичного точен: неряшество и неорганизованность его раздражают. Непрошеных визитеров он не переносит, препоручая все незапланированные контакты с «внешним миром» жене: «Зина! Ко мне пришел какой-то человек. Поговори с ним, я с ним говорить не могу». Вообще Гиппиус скоро оказывается de facto в роли его доверенного лица, управляющего, референта и секретаря, причем к ее собственной (и очень интенсивной) литературной работе он относится с патриархальной эгоистичностью – сказывается отцовская кровь.
Английская мудрость «мой дом – моя крепость», к сожалению, мало востребованная на русской почве, находит редкого приверженца в Мережковском. Это, впрочем, странным образом аукнулось ему уже во мнениях современников.
«Восторженный и чистый душою Мережковский, – пишет Суворину Чехов в 1892 году, – хорошо бы сделал, если бы свой quasi-гётевский режим, супругу и „истину“ променял на бутылку доброго вина, охотничье ружье и хорошенькую женщину. Сердце билось бы лучше». Если уж Чехов, отнюдь не симпатизирующий «богеме», высказывал подобные рекомендации, что же говорить об остальных. И стоит ли удивляться тому, что Василий Васильевич Розанов, в общем расположенный к Мережковскому, весьма изящно объяснил «странности» «друга Мити» тем, что Мережковский не русский, а европейский писатель.
Это понравилось, и с легкой руки Василия Васильевича по бесчисленным страницам критических статей и литературоведческих исследований пошло гулять определение, ставшее своего рода «палочкой-выручалочкой» для каждого, натыкавшегося на «трудные моменты» в судьбе и творчестве Мережковского: он же европеец, а с европейца в России и спрос иной. Что возьмешь с европейца?
В конце концов возмутилась Гиппиус.
«Он был очень далек от типа русского писателя, наиболее часто встречающегося, – пишет она в воспоминаниях о муже. – Его отличие и от современников, и от писателей более старых выражалось даже в мелочах: в его привычках, в регулярном укладе жизни и, главное, работы. Ко всякой задуманной работе он относился с серьезностью… я бы сказала – ученого. Он исследовал предмет, свою тему со всей возможной широтой, и эрудиция его была довольно замечательна… Ему, конечно, много помогало прекрасное знание языков, древних, как и новых. Для меня удивительная черта в его характере – было полное отсутствие лени. Он, кажется, не понимал, что это такое. Все это вместе взятое и отличало его от большинства русских писателей, заставляло многих из них звать его „европейцем“. Гениальный самородок – писатель В. Розанов, русский из русских до „русопятства“ (непереводимый термин), для которого писание, как он говорил, было просто и только „функцией“, уверял даже, что, видя Мережковского на улице, когда он гуляет, каждый раз думает: вот идет „европеец“. Да, таким русским, как Розанов, сыном „свиньи-матушки“ (как называл Россию), – Мережковский не был. Но что он был русский человек прежде всего и русский писатель прежде всего – это я могу и буду утверждать всегда. Могу – потому что знаю, как он любил Россию, – настоящую Россию, – до последнего вздоха своего, и как страдал за нее…»
В этом споре о «русскости» или «европообразности» Мережковского (споре очень громком и по сей день), конечно, на первый взгляд немало странного. Действительно, можно ли, по крылатому суворовскому выражению, ставить под сомнение то, что Дмитрий Сергеевич «не немец, а природный русак», – потому лишь только, что он не пил запойно, много и систематически работал, обладал широким кругозором и знанием языков? И потом, нужно ведь учитывать: всю жизнь Мережковский живет своим трудом, все его благополучие (и не только личное, но и благополучие жены и ее родных) прямо зависит от его гонораров. А между тем, вплоть до конца 1900-х годов, его отношения с издателями, мягко говоря, не самые лучшие, так что литературное «ремесло» долгое время едва позволяло ему сводить концы с концами. «Это был русский – и, можно сказать, европейский писатель, проживший всю жизнь и ее кончивший – в крайней бедности», – пишет Гиппиус. Если судить по сохранившимся эпистолярным свидетельствам, особого преувеличения здесь нет.
14
Большой знаток античной культуры А. В. Амфитеатров откликнулся на выход отдельного издания «Юлиана Отступника» («Смерть богов», 1902) очень содержательной статьей «Русский литератор и римский император», в которой поставил целью «исследование приемов, которыми пользовался г. Мережковский, извлекая из источников и группируя богатейший историко-литературный материал, сохраненный нам древностью и усердно комментированный наукою последних двух столетий». «…На страницах 241–246 Мережковский изображает бурную народную сцену в Антиохии: возбужденная толпа слушает обличительную проповедь пустынника Памвы против Юлиана и язычников. Проповедь великолепна по фанатическому тону, по энергии ненависти, ее одушевляющей. ‹…› Это истинный язык фанатической веры, распаленной аскетизмом до изуверства, до жажды мученичества. Но г. Мережковский менее всего повинен в творчестве приведенных текстов. Его Памва не сказал ни единого слова от себя. Вся проповедь – дословный перевод из Тертуллиана. Первый отрывок – из тридцатой главы трактата „О зрелищах“, второй – из 37-й главы „Апологии“. ‹…› Если христианин Памва занимает доводы у Тертуллиана, то и язычник Юлиан не лучше отвечает ему, восклицая к жаждущим мученичества, к „мухам, летящим на мед“:
– Несчастные, если жизнь вам надоела, разве трудно найти пропасти и веревки?
Восклицанию этому в эпоху Юлиана было уже много 200 лет: оно раздалось впервые еще во время Троянова гонения из уст азийского проконсула, впоследствии императора Антонина Пия. ‹…› С особенным усердием углубился Мережковский в золотоносный рудник Петрония. Шестая глава первой части «Смерти богов» изображает скитания переодетого цезаря Галла по Селевкии Сирийской. Картина порта и рынка, как и все декорации г. Мережковского, написана живо и легко. Эпизод, как цезарь, влюбясь в танцовщицу, увлекает ее в храм Приапа, а там нападают на них священные гуси и драка с ними вызывает огромный уличный скандал, очень удачен и дышит древностью. Но «Сатирикон» рассказывает этот эпизод еще забавнее и несравненно талантливее. У Петрония взял г. Мережковский для той же главы фигуру старого плясуна и его песенку ‹…›…Характеристика офицера Анатолия, blase в античном вкусе, сделана по чертам Аннея Серена, которому Сенека посвятил известный трактат свой «De tranquillitate animi». Описывая в шестой главе второй части собор, на котором Юлиан предательски свел епископов всех христианских сект с целью компрометировать их взаимными раздорами, г. Мережковский сообщает: «Даже ничтожнейшая церковь, затерянная в отдаленнейших пустынях Африки, – рогациане, и те уверяли, будто бы Христос, придя на землю, найдет истинное понимание Евангелия только у них, в нескольких селениях Мавритании Кесарийской – и нигде более в мире». ‹…› Эти строки дословно переведены г. Мережковским из 21-й главы второго тома Гиббоновой «History of the decline and fall of the Roman Empire»» и т. д. Амфитеатров относится к методу Мережковского неоднозначно. Упрекая автора в «профанации» истории во имя «художественности», в том, что он «не нашел нужным посвятить читателей, не специалистов, в различие того, что они имеют дело с творчеством его, г. Мережковского, или где он поручает вести свой роман красноречию и таланту древних авторов», Амфитеатров признает художественную состоятельность «Юлиана Отступника»: «Роман не строго научное исследование: какие бы серьезные цели он ни преследовал, все-таки он прежде всего должен быть занимательным и легко читаемым, и неопровержимо старое правило, что в беллетристике все роды хороши, кроме скучного».