Комната наполнилась шумом отодвигаемых стульев, в углу вспыхнул огонек спички, осветив кисть руки с длинными пальцами, испуганной курицей заклохтала какая-то барышня, – Самгину было приятно смятение, вызванное его словами. Когда он не спеша, готовясь рассказать страшное, обошел сад и двор, – из флигеля шумно выбегали ученики Спивак; она, стоя у стола, звенела абажуром, зажигая лампу, за столом сидел старик Радеев, барабаня пальцами, покачивая головой.
– Как театрально крикнули вы, – сказала Спивак, без улыбки, но и без упрека.
– Да-с, обвинительно, – подтвердил Радеев. – Разбежалась молодежь-то.
Он стал расспрашивать о катастрофе, а Спивак, в темном платье, очень прямая и высокая, подняла руки, оправляя прическу, и сказала:
– Кутузов арестован.
– Да-с, на пароходе, – снова подтвердил Радеев и вздохнул. Затем он встал, взял руку Спивак, сжал одной своей рукою и, поглаживая другой, утешительно проговорил: – Так, значит, будем хлопотать о поруках, так? Ну, будьте здоровы!
Спивак пошла провожать его и вернулась раньше, чем Самгин успел сообразить, как должен отнестись он к аресту Кутузова. Рядом с нею, так же картинно, как на террасе ресторана, шагал Корвин, похожий на разбогатевшего парикмахера.
– Вы знакомы? – равнодушно спросила Спивак, а гость ее высоким тенором слащаво назвал себя:
– Андрей Владимирович Корвин.
Но тотчас же над переносьем его явилась глубокая складка, сдвинула густые брови в одну линию, и на секунду его круглые глаза ночной птицы как будто слились в один глаз, формою как восьмерка. Это было до того странно, что Самгин едва удержался, чтоб не отшатнуться.
– Я на минуту загляну к сыну, – сказала Спивак, уходя. Корвин вынул из кармана жилета золотые часы.
– У нас до спевки еще сорок минут.
Дождался, когда хозяйка притворила за собою дверь, и торопливо, шипящим шопотом, заговорил, вытянув шею:
– Вы были свидетелем безобразия, но – вы не думайте! Я этого не оставлю. Хотя он сумасшедший, – это не оправдание, нет! Елизавета Львовна, почтенная дама, конечно, не должна знать – верно-с? А ему вы скажите, что он получит свое!
– Я не беру таких поручений, – довольно громко сказал Самгин.
– Ш-ш! – зашипел Корвин, подняв руку. – А – почему не берете? Почему?
Глаза его разошлись, каждый встал на свое место. Пошевелив усами, Корвин вынул из кармана визитки алый платочек, вытер губы и, крякнув, угрожающе шепнул:
– Вызову свидетелем и вас и фельетонщика. Вошла Спивак, утомленно села на кушетку. Корвин тотчас же развязно подвинул к ней стул, сел, подтянул брюки, обнаружив клетчатые носки; колени у него были толстые и круглые, точно двухпудовые гири. Наглый шопот и развязность регента возмутили Самгина, у него вспыхнуло желание сейчас же рассказать Елизавете Львовне, но она взглянула обидно сравнивающим взглядом на него, на Корвина и, перелистывая ноты, осведомилась:
– Вы знаете о несчастии?
Спросила так, что Самгин подумал:
«Это она – о Кутузове? Неужели этот бык тоже революционер?»
Но Корвин не знал о несчастии, и Спивак предложила Климу:
– Расскажите.
Самгин сделал это кратко и сухо; регент выслушал его, не проявив особенного интереса, и строго заметил:
– Торопимся, оттого и разваливается все. И народ у нас распущен.
Металлическим тенорком и в манере человека, привыкшего говорить много, Корвин стал доказывать необходимость организации народных хоров, оркестров, певческих обществ.
– И спорт надобно поощрять, особенно – бокс, народ у нас любит драться...
Голос у него сорвался, регент кашлянул, вызывающе взглянул на Клима и продолжал:
– Дерется – идиотски, как зверь, а в драке тоже должна быть дисциплина, законность.
Самгин усмехнулся, но промолчал, ожидая, что скажет Спивак; она, делая карандашом отметки в нотах, сказала, не подняв головы и удивительно неуместно:
– Андрей Владимирович в Корее был.
Регент снова вытер губы алым платочком, соединил глаза в восьмерку и, глядя на Самгина, продолжал, еще более строго, поучительно:
– Вот, например, англичане: студенты у них не бунтуют, и вообще они – живут без фантазии, не бредят, потому что у них – спорт. Мы на Западе плохое – хватаем, а хорошего – не видим. Для народа нужно чаще устраивать религиозные процессии, крестные хода. Папизм – чем крепок? Именно – этими зрелищами, театральностью. Народ постигает религию глазом, через материальное. Поклонение богу в духе проповедуется тысячу девятьсот лет, но мы видим, что пользы в этом мало, только секты расплодились.
– Вы расскажите о корейцах, – предложила Спивак, взглянув на часы.
– Что ж корейцы? Несчастный народ, погибающий от соприкосновения с развращенными Европой японцами, – уже грубовато сказал Корвин и, раскурив папиросу, пустил струю дыма в колени Спивак.
– Народ тихий, наивный, мягкий, как воск, – перечислил он достоинства корейцев, помял мундштук папиросы толстыми и, должно быть, жесткими губами, затем убежденно, вызывающе сказал: – И вовсе не нуждается в европейской культуре.
Он, видимо, вспомнил что-то раздражающее, оскорбительное: глаза его налились кровью; царапая ногтями колено. он стал ругать японцев и, между прочим, сказал смешные слова:
– Вот и у нас все эти трамваи заставляют православную, простецкую телегу сомневаться в ее правде...
– Пора, – сказала Спивак, вставая; ее слово прозвучало для Самгина двусмысленно, но по лицу ее он увидел, что она, кажется, не слушала регента.
– Идемте с нами, – предложила она Климу. Он понял, что это нужно ей, и ему хотелось еще послушать Корвина. На улице было неприятно; со дворов, из переулков вырывался ветер, гнал поперек мостовой осенний лист, листья прижимались к заборам, убегали в подворотни, а некоторые, подпрыгивая, вползали невысоко по заборам, точно испуганные мыши, падали, кружились, бросались под ноги. В этом было что-то напоминавшее Самгину о каменщиках и плотниках, падавших со стены.
– По природе своей женщина обязана верить, – говорил Корвин тоном привычного проповедника.
Он шел, высоко поднимая тяжелые ноги, печатая шаг генеральски отчетливо, тросточку свою он держал под мышкой как бы для того, чтоб Самгин не мог подойти ближе.
– Ох, скучно говорите вы, – вздохнула Спивак, а Корвин упрямо продолжал:
– Неверующая женщина – искажение... Самгин свернул в переулок, скупо освещенный двумя фонарями; ветер толкал в спину, от пыли во рту и горле было сухо, он решил зайти в ресторан, выпить пива, посидеть среди простых людей. Вдруг, из какой-то дыры в заборе, шагнула на панель маленькая женщина в темном платочке и тихонько попросила:
– Проводите меня.
Самгин пошел быстрее, а она, не отставая, стучала каблуками по кирпичу панели, точно коза копытами, и за плечом Клима звучал упрашивающий шопот:
– Я тут близко живу.
Самгин заглянул в круглое, курносое, большеротое лицо и озлобленно сказал:
– Прочь.
Девица испуганно отскочила.
«Вот так бы отшвырнуть от себя все ненужное».
Но через минуту, на главной улице города, он размышлял, оправдываясь:
«Это Лидия привила мне озлобление против женщин».
О Лидии он думал все реже, каждый раз все более враждебно, а сегодня вражда к ней вспыхнула особенно ярко.
«Какая изломанная, жалкая», – думал он, сидя в ресторане, а память услужливо подсказывала нелепые фразы и вопросы девушки.
«Послушай, – ведь это ужасно: бог и половые органы!..»
Он давно уже заметил, что его мысли о женщинах становятся всё холоднее, циничней, он был уверен, что это ставит его вне возможности ошибок, и находил, что бездетная самка Маргарита говорила о сестрах своих верно.
Поперек длинной, узкой комнаты ресторана, у -стен ее, стояли диваны, обитые рыжим плюшем, каждый диван на двоих; Самгин сел за столик между диванами и почувствовал себя в огромном, уродливо вытянутом вагоне. Теплый, тошный запах табака и кухни наполнял комнату, и казалось естественным, что воздух окрашен в мутносиний цвет.