— Как ты не побоялся, не понимаю! — негромко сказал Фарход, осторожно цедя водку из бутылки в пиалу. — Ты просто сумасшедший! У тебя жена! ребенок! И ты идешь на эту площадь! Становишься в очередь за автоматом! Глупость какая!.. Думаешь, там народ собрался свою судьбу решать?
Он вылил остатки во вторую пиалу и поставил пустую бутылку на пол.
— Знаешь, что там было на самом деле?
— Ну? — спросил Макушин. — Что?
— Э-э-э, Сирочиддин! — хмыкнул Фарход, покачивая в ладони пиалу. — Ты простак, братишка!.. Там делили наше мясо. Понимаешь?
Макушин молчал.
— Разрубили народ, как мертвого барана… рассекли на части… Эту ляжку — мне, эту — тебе, а голову — вон тому начальничку… Все довольны своими кусками? Всем хватит на шурпу, на плов? Никто не обижен?.. А то, что баран уже никогда не пойдет щипать травку… так на то он и баран! Понимаешь?
— Не знаю, — буркнул Макушин. — Темно говоришь, Фарход.
— Ну, ничего, — ухмыльнулся Фарход. — Когда-нибудь поймешь… Это ведь не так просто. Тут свои заморочки…
Он вылил в горло водку, поставил пиалу на стол, сделал ладонями такое движение, словно умыл лицо, и сказал:
— Аминь.
— Аминь, — точно так же сказал и Макушин, испытывая саднящее опустошение.
Они заперли дверь пирожковой, приткнули калитку. Базар был пуст и темен, только возле двух приехавших вечером КАМАЗов происходила какая-то жизнь — гудела паяльная лампа, обнимая синим пламенем бок черной кастрюли, слышались голоса, в кабинах горел свет.
— Картошку привезли, — отметил Фарход, подавив зевок. — Джиргитальская. Пару недель протянем.
Они подошли к воротам.
— Ну, ладно. До завтра.
— До завтра, — ответил Макушин.
Немного пошатываясь, он шагал по переулку, и события дня, превратившись в акварельные тени, бесконечно скользили перед глазами поверх неразличимых в темноте кустов, глиняных заборов и стен. Время от времени он проборматывал какую-нибудь фразу, крепко пришитую к одной из картинок, и собственный голос казался чужим.
Его окликнули на перекрестке.
— Что? — спросил Макушин, запнувшись.
Он безуспешно всматривался в темноту. Вот показалось, будто что-то блеснуло.
— Подожди, брат! — вкрадчиво повторил голос.
От дувала отделились две или три тени и вдруг, бесшумно выплыв в призрачный, более угадываемый, нежели существующий на самом деле, отсвет фонаря, висящего на столбе за два квартала отсюда, превратились в настороженных людей.
— Кулябец? — заинтересованным шепотом спросил тот, на плече которого дулом вниз, по-охотницки, висел автомат.
Пятясь, Макушин немо помотал головой — от их фигур, от поблескивающей стали зубов, от лакового сияния приклада веяло ужасом, перехватывающим горло.
— Я? Нет, что вы! Вы чего?..
— Брат, — ласково сказал фиксатый, приступая. — Ты не бойся, брат! Ты повторяй-ка за мной, ну-ка! Повторяй: едет Фарух на кудрявой овечке… ну! повторяй, говорю, сука!
Голос его сорвался вдруг на шипение, и он сделал рукой в сторону Макушина резкое движение — словно нитку оборвал.
— Едет Фарух… — хрипло выговорил Макушин, еще не понимая, чего они от него хотят; ноги у него подрагивали, готовясь к бегу.
— Ну!
— Едет Фарух на кудрявой… — просипел он, лихорадочно соображая, но поняв тайный смысл требования уже тогда, когда язык выговорил окончание и выговорил так, как привык он слышать — ведь Мухиба часто напевала эту песенку над колыбелью их сына: — Едет Фарух на кудрявой оветьшке… Звезды горят на блестящей уздетьшке!
Вот же в чем дело! Они заставляли его проговорить детский стишок, чтобы оценить произношение! в речи кулябца непременно проскочит это деревенское: оветьшка, уздетьшка!..
Он вскрикнул и бросился в темноту, и, может быть, ему удалось бы ускользнуть — все эти переулочки, прилегающие к базару, он знал как переплетение линий на собственной ладони. Но третий, стоявший слева, успел подставить ногу, и Макушин рухнул в грязь, больно ударившись локтем о камень.
Кто-то навалился на него, яростно хрипя, Макушин задергался, выворачиваясь, и тут широкое черное лезвие уратюбинского ножа распороло ему печень.
Хватка ослабла, и он схватился за живот, слыша, как хлюпает грязь под торопливыми ногами.
— Едет Фарух на кудрявой оветьшке… — бормотал он, потягиваясь, скребя носками сапог черную глину. — Звезды горят на блестящей уздетьшке…
Ему стало на мгновение обидно, но умирал он все-таки счастливым — его признали своим.
Глава 6. Начальник фонтана
Когда лет шесть или семь назад его выгнала жена, Беляш окончательно переселился в ту каморку, где находились фонтанные вентили. Вход в нее, закрывавшийся ржавой железной дверью, располагался справа от здания Оперного в облицованной стене у подножия холма. С трех сторон за неоштукатуренными кирпичными стенами лежала толща земли, поэтому окон не было, и подводку света Беляш организовывал сам, сговорившись для этого с театральным электриком.
Надо сказать, город Хуррамабад всегда гордился не то пятью, не то шестью большими фонтанами, однако только три из них достойны упоминания здесь.
Во-первых, это гранитные чаши перед зданием ЦК. Там солнце расцвечивает каскады дробленой воды тысячами мелких быстрых радуг, и они разлетаются, словно стая волшебных птиц, напуганных мрачной фигурой автоматчика, охраняющего вход.
Во-вторых, двадцать пять серебристых струй, которые торчат из глубоких мраморных лоханей под стрельчатыми окнами Совмина.
Однако в те годы, когда с наступлением сумерек можно было только в крайнем случае напороться на нож простого хуррамабадского хулигана, старики и влюбленные предпочитали демократическую прохладу третьего фонтана — того, что на площади перед Оперным театром.
Этот фонтан был гораздо больше первых двух. Он и должен был быть большим, потому что архитектору приходилось соразмерять его с предметами весьма значительными, — прямо за ним, если смотреть с широкого проспекта, находился холм, на вершину которого взгромоздился всеми своими колоннадами Оперный театр, справа — гостиница, а слева — большое четырехэтажное здание с гастрономом в первом этаже.
Если б не скругленные углы, облицованную гранитом чашу можно было бы назвать квадратной. Вода шумно изливалась с четырех ее сторон, время от времени гулко постреливая воздушными пузырями, а из самой середины с неудержимым свистом била главная, самая большая струя, и увидеть ее целиком можно было, только порядочно задрав голову.
Вокруг фонтана лежало кольцо аллеи, засыпанной мраморной крошкой, дальше — высокий бордюр, за которым цвели кусты жасмина и роз, по углам высились четыре старых каштана; в тени одного из них располагался книжный киоск, а на корявой коре другого было кем-то красиво вырезано имя ГУЛЯ…
Беляш пользовался только одним вентилем из шести — главным, а прочие, второстепенные, управлявшие напором отдельных струй, были им выставлены раз и навсегда и на всякий случай замотаны проволокой, чтобы, не дай бог, перепутав спьяну, не нарушить регулировку… В трех местах старые трубы слезились, но по хуррамабадской погоде это доставляло неудобство только зимой. От холода и сырости Беляш спасался с помощью ржавого промышленного электронагревателя, положенного на два кирпича (на него же, если надо было картошек сварить, ставил алюминиевую кастрюльку), а летом, напротив, было хорошо — прохладно.
Спал Беляш на красной тахте, какую поискать. И тут спасибо Камолу-фокуснику — это он однажды примчался с вестью, что буквально пять минут назад люди вытащили на дальнюю помойку возле обувного замечательную тахту и Камол уже поставил возле нее первого попавшегося пацана в качестве охраны… Беляш потом все думал — почему он себе-то ее не забрал? Живет в кишлаке за автобазой, а в кишлаке за такую ста сот бы не пожалели!.. Короче, они рванули к помойке не медля и правильно сделали — хромая Саида с Нагорной, задыхаясь и грозя клюкой перепуганному мальчишке, уже волокла ее в сторону базара…