— Тысячу лет назад. Как только все это началось. Я написала ему, что останусь с Джулиусом.

— И Таллис ответил?

— Как легко можно догадаться, он написал очень доброе, всепонимающее письмо. Благодарил за откровенность и добавлял, что если я передумаю, то… и т. д., и т. д., и т. д.

— Потом он писал еще?

— Да. Пришло несколько вымученных писем, больше всего походивших на упражнения по грамматике. Отчет о его делах, суждения о политике, а в середине, как бы невзначай, что он все еще меня любит. Эти письма так дергали, что я начала их уничтожать, не вскрывая. Ответов, само собой, не писала. Потом и он перестал писать. Ему вообще никогда не давались письма.

— В Таллисе есть что-то бесконечно примитивное. Воображаю, что это были за послания.

— Знаешь, жалко, что он не попал на войну. Там он, хочешь не хочешь, приобрел бы естественную закалку.

— Да, а так всю жизнь ходит на цыпочках.

— Иногда он казался мне чуть не призраком. И еще в нем какая-то обреченность. Он словно притягивает к себе что-то потустороннее. Хильда, я должна вырваться на свободу. И дело не только в Таллисе.

— Тебе надо понять, что Джулиус — прошлое.

— Думаю, это никогда не удастся. Хотя, может быть, и удастся, но сначала мне надо понять, как жить. Хильда! Как было страшно, когда он усилием воли стал отсылать меня прочь. Я понимала, что это конец, но ответственность за него он взваливает на меня. И все-таки ничего не было сказано. Прости, что я все говорю и говорю. Ведь, с тех пор как разладилось с Джулиусом, мне не с кем было поговорить. За целый год я ни разу не произнесла «Таллис». Хильда, у тебя нет поблизости его снимков? Я помню глаза. Помню рот, который ты называла «губки бантиком». Но лицо в целом не помню, забыла, как он на самом деле выглядит.

— Минутку.

Оставшись одна, Морган, протянув руку, опустила ее в чашку с подтаявшим льдом. Вода оказалась теплой. Прижав мокрые пальцы к глазам, она почувствовала, как бьется под веками пульс. Снова хлынули слезы. И когда они только кончатся!

— Вот, Морган. Это около нашего коттеджа. Снимал Руперт.

Взяв фотографию, Морган долго молча ее разглядывала. Потом разорвала ее на кусочки и протянула обрывки Хильде.

— Зачем ты так сделала?

— Я совершенно забыла, какой он.

— Но почему? Из ненависти, из любви, из страха?..

— Не знаю? Думаю, я посплю. Или нет, все-таки приму ванну. И принеси мне, пожалуйста, бутерброд или что-нибудь в этом роде. Только немного, а то меня вырвет. Темнеет. Что, уже вечер? Я полностью потеряла счет времени.

— Сейчас принесу бутерброды и кофе. Прими ванну, но после этого тебе надо сразу же лечь. И ни о чем не волнуйся. Ни Джулиус, ни Таллис до тебя не доберутся. Отдыхай, чувствуй себя в полной безопасности.

— Рядом с тобой я всегда была в безопасности.

— Помнишь, как в детстве, попав в передрягу, мы всегда говорили: «Развернуть знамена — и вперед!»

— И храбрости ты мне всегда придавала. Жаль только, что мои знамена уже давно превратились в лохмотья. Как долго Джулиус пробудет в Лондоне?

— Не знаю, дорогая.

— Хильда, ведь это немыслимо, чтоб они встретились?

— Таллис и Джулиус? Немыслимо — чересчур громко, но, безусловно, очень маловероятно. Не знаю, кто бы мог их познакомить. А сами они, уж конечно, не станут искать друг друга.

— Да-да, это сугубо маловероятно. Сама не знаю почему, но я не вынесла бы их встречи. Это было бы разрушительно и ужасно, напоминало бы чуть ли не катастрофу в космосе.

— Не бойся, радость моя, этого не случится.

— Хильда, не уходи, побудь еще. Хильда, хорошая моя, я так тебя люблю.

Внезапно соскользнув с кровати, Морган оказалась на полу, обняла ноги Хильды и, уткнувшись ей в колени, снова разрыдалась. Слезы мочили Хильдину юбку. С трудом удерживаясь, чтобы и самой не расплакаться, она молча гладила вздрагивающую темноволосую головку. Выпавшие клочки фотографии рассыпались по полу.

5

— Дрянная штука этот секс, — сказал Леонард Броун, — и я говорю не только о технике, хотя нелепее ее и не придумаешь. Отросток одного тела старательно вводится в углубление другого. Сугубо механическое изобретение, и к тому же неловкое и примитивное. Отлично помню, что, когда кто-то из одноклассников рассказал мне об этом, я попросту не поверил: казалось просто невероятным, что дело может сводиться к такой нелепице. Потом, сделавшись действующим лицом, я сумел изменить угол зрения. Но теперь, когда с этим давно покончено, все снова предстоит таким, как есть: безобразным, жалким, глупым, неэффективным плотским механизмом. А что можно сказать о плоти, уж если мы ее помянули? Кто мог додуматься до такой штуки? Дряблая, чуть не все время воняет и еще раздувается, идет шишками, обрастает мерзкими волосами и покрывается пятнами. Двигатель внутреннего сгорания, тот уж хотя бы эффективнее, да и поршень локомотива тоже. Кроме того, их всегда легко смазать. А поддерживать плоть в порядке — задача почти немыслимая, даже если не поминать мерзкий процесс старения и то, что полмира хронически голодает. Планетка, ничего себе! А та же еда, если, конечно, вам повезло и она у вас есть? Засовываем куски мертвых животных в отверстие на лице. И потом начинаем жевать, жевать, жевать. Если кто-нибудь смотрит на нас оттуда, то небось помирает со смеху. А форма человеческого тела? Кто, кроме полного неумехи ремесленника или злого озорника, мог придумать этот дурацкий лунный диск на двух палочках? Ноги — вообще обхохочешься. Только и делают, что мельк, мельк, мельк… Однако, как я уже говорил, секс — это дрянь, даже если отвлечься от механики абсурдного туда-сюда. Предполагается, что это как-то связано с любовью, во всяком случае, есть такая теория, но любовь и вообще-то сладкая сказочка, а если она существует, то секс тут ни при чем. Ведь еду мы не смешиваем с любовью. И дефекацию не смешиваем, и икоту, и вытирание соплей. А дыхание? А циркуляцию крови или там деятельность печени? Так зачем смешивать с любовью чудной импульс, заставляющий впихивать кусочек своего тела в другое тело, или ничуть не менее чудной импульс тыкаться влажным дурно пахнущим ртом с гниющими зубами в столь же противное ротовое отверстие другой особи? Что вы на это ответите, моя дорогая леди?

— Таллис дома? — спросила Хильда.

— Не знаю, дорогая леди, не знаю и знать не хочу. Кстати, очень непросто определить, чей сын глупее: мой или ваш. Скорее, все-таки мой. Он до сих пор мнит, что его жалкие восклицания или серьезные мины как-то изменят судьбу этой тонущей старой калоши. Тщеславие донимает его, он вечно куда-то бегает, делает заявления, не одобряет это, осуждает то. Не понимает, что ходишь ли ты с важным видом, сидишь ли в этих дурацких комитетах и составляешь идиотские воззвания, род человеческий все равно так и останется животным, которое только откроет свой грустный глаз — и уже уничтожено прошедшим над ним плугом. Всего-то и времени: глянуть наверх — и пойти в перемолку. Так о чем же тут беспокоиться? Ну возьмите, к примеру, меня. Жизнь уже израсходована. А чем она была? Я не любил ни родителей, ни жену, ни работу. У меня не было талантов, и я не знал радостей, мой сын чокнутый и с трудом меня переваривает. Когда жена ушла от меня к другому, я долго и мучительно обдумывал, счастливее ли она с ним. Какая глупость! Будто можно было быть несчастнее! Я мучился, пока она не умерла. О, это известие меня обрадовало. Но даже и после я задним числом продолжал кликать на ее голову всевозможные беды. Имеет такой субъект право на жизнь? Нет, не имеет. Но дело не в этом. Мы знаем, что я не просился на свет, да? Это бесспорно. Так почему же какая-то единица мироздания оказалась вдруг занята комком смердящей плоти, облепляющей разве что для помойки годный интеллект? И дураку понятно, что без этого комка было бы чище и спокойнее. Но вопрос вот в чем: а проявило ли мироздание справедливость? И ответ: нет, не проявило. Если меня призвали к жизни, я должен был получить что-то взамен. Не так ли? Я вовсе не говорю о так называемом счастье. Позвольте заметить, счастье — это еще один миф. Но зернышко смысла, маленькое, как жемчужинка или капля росы, легкое, как пылинка, которую вы едва замечаете, когда она опускается к вам на палец…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: