— Руперт чересчур налегает на спиртное, — сказал Аксель.

— Не думаю. — Поскольку Аксель иногда намекал, что Саймону стоило бы пить меньше, Саймон, очень любивший приложиться к бутылке, изо всех сил старался уходить от этой темы.

— А я уверен, — настойчиво повторил Аксель. — Руперт держится так внушительно, что все невольно забывают о его уязвимости.

— Никогда не называл бы Руперта уязвимым.

— Он очень эмоционален. Его рассудочность поверхностна. А с другой стороны, ему всегда везло.

— Хочешь сказать, что ему не случалось проходить через испытания испытаний? Но он так умен, Аксель. И эта книга по философии…

— Посмотрим, чем окажется эта так называемая книга по философии. Скорее всего, винегретом эмоций.

— Только не начинай дразнить этим Руперта, Аксель.

— Ты милый заботливый мальчик и умница, что не забыл купить цветы для Хильды, хотя, по-моему, твой букет несуразно велик.

— Я нарочно купил несуразно большой букет.

— Что ж, вручи его с подходящими к случаю словами. Проклятие, Саймон, не делай этого, сколько раз говорить тебе!

Наклонив зеркальце бокового вида, Саймон пытался в него посмотреться.

— Прости.

Отражение, пойманное в зеркале, представляло собой узколицего молодого человека с острым носиком, несколько выступающей полной нижней губой и беспокойным взглядом карих глаз. Густые, слегка волнистые и старательно причесанные волосы были темнее, чем у Руперта, и заметно длиннее. Изящная хорошо посаженная голова. Сходство двух братьев проявлялось не столько в чертах лица, сколько в его выражении: мягкость Руперта рифмовалась с робостью Саймона. Аксель, чей взгляд Саймон украдкой перехватил в водворенном на место зеркале, был совсем темной масти, хотя и носил фамилию Нильсон, доставшуюся от предков-шведов. Его гладкие волосы цветом напоминали чернозем и тоже были довольно длинными. Брови кустистые, глаза редкого серо-голубого оттенка. Губы, хоть и не чересчур тонкие, образовывали прямую твердую линию. Некоторым его наружность казалась высокомерной и отталкивающей. Саймон считал ее суровой и прекрасной. И восхищался аскетически слепленным лицом того, для кого, как он знал, в любви было дозволено все.

— Ради бога, перестань гладить себя по волосам, Саймон.

— Прости, дорогой.

— По-моему, после бритья ты опять пользовался этим мерзким лосьоном.

— Слегка. Ты бы его не почувствовал, просто в машине ужасно жарко.

— Попробуй все-таки запомнить, что ты мужчина, а не женщина, договорились?

— Не сердись, мое сокровище.

Акселю были ненавистны любые намеки на «стаю». Он решительно пресекал шутки на темы гомосексуализма, да и любые другие рискованные остроты, и не потерпел бы жаргона геев в устах Саймона, хотя и начал скрепя сердце признавать слово «голубой», утратившее, как объяснил ему Саймон, жаргонный оттенок и ставшее общеупотребительным. «Гомосексуалы, не способные говорить ни о чем, кроме гомосексуальности, несносны», — заявлял Аксель. Саймон, почти во всем ему подчинявшийся, не без вздоха расстался с въевшимися привычками. Созданный ими миф гласил, что до встречи с Акселем жизнь Саймона была унылой и печальной, но это лишь отчасти соответствовало истине. Саймон и впрямь тяготел к прочным чувствам и готов был отдаться им всей душой. Неспособные глубоко реагировать и склонные к ветрености партнеры приносили ему немало горьких минут. И все-таки некоторым из приключений он отдавался с полным удовольствием и любил возбуждающую атмосферу гей-баров, где в прежние времена, до Афин и до Акселя, он бывал постоянно. Действовал он тогда в соответствии с принципом: неустанно ищи и надейся, что ты отыщешь любовь. Любовь, на которую он уповал, была истинной. Но ее поиски могли быть и легкомысленны.

Аксель существенно изменил жизнь Саймона. Он первый заставил его осознать, что гомосексуальность — вещь вполне нормальная. Саймон никогда не стыдился своей ориентации, но ощущал ее как нечто странноватое, приносящее удовольствие и, пожалуй, смешное, похожее на игру, без сомнения эксцентричное и обреченное на тайну, смешки и бесконечное обсасывание в узкой компании друзей с теми же вкусами. Никогда прежде ему не удавалось взглянуть на нее как на возможный и абсолютно нормальный стиль жизни, то есть так, как воспринимал ее Аксель. Вынужденно маскируясь, так как не изжитые в обществе предрассудки все еще неизбежно требовали этого, Аксель отказывался стать частью особого «гомосексуального мира», который он называл не иначе как «это проклятое тайное сообщество».

Саймон приложил все усилия, чтобы расстаться с прежними манерами и отказаться от того, что Аксель называл «нравами стаи». Но иногда он чувствовал, что изменения коснулись только внешней стороны его поведения, и горько корил себя за неискренность. Его приводили в смущение некоторые порывы, которые он сам полагал теперь слишком фривольными. Размышления о том, как относится к нему Аксель, донимали Саймона беспрестанно. Любовь Акселя не вызывала сомнений. Но ведь вначале Аксель бесспорно полюбил наперекор рассудку. Сохранялось ли это и до сих пор? Могло ли иметь значение непонимание вопроса о балансе платежей? Был ли он в глазах Акселя глупцом? Казался ли поверхностным, испорченным или, того хуже, вульгарным?

Язвительный свидетель первых стадий их романа как-то раз сообщил Саймону: «Аксель сказал, что его восхищает твой тип вульгарности». Эта услышанная от третьего лица реплика долго мучила Саймона, пока он вдруг не сообразил, что она абсолютно немыслима в устах Акселя. Почему он не понял этого сразу? Да потому, что сказанное очень напоминало его потаенные страхи. За три года они ослабели, но не исчезли. Саймон по-прежнему был зажат и неуверен в себе. «Какой ты ветреник, Саймон, — раздраженно воскликнул однажды Аксель. — А это и недостойно, и некрасиво». Саймон вздрогнул, сообразив, как часто в прошлом пытался играть на очаровании ветрености. (Ах ты, вертихвостка ты этакая! — часто кричал в запале один из предшественников Акселя, и Саймон с ложной скромностью опускал глазки долу.) Не могут ли ветреность и легкомыслие привести его к роковой ошибке? Возможна ли эта роковая ошибка? Временами его подмывало спросить все это у Акселя, но он знал, что тот ему не ответит, так же как никогда не отвечал и на вновь и вновь срывающийся с уст Саймона возглас: «Ты всегда будешь меня любить?» — «Откуда я знаю?» — говорил в этих случаях Аксель.

«А я буду любить тебя всегда, до последнего дня моей жизни. Я отдался тебе и всегда буду тебе верен. Я ликую, потому что ты есть, мы встретились, я могу к тебе прикасаться, и мы живем в одном столетии. Я буду вечно молить Бога, чтобы он наградил тебя за счастье, которое ты мне дал». Не в силах сдерживаться, Саймон повторял это бесконечно, и слова превращались в ликующий гимн их встрече с Акселем и радости востребованной любви. Аксель слушал с улыбкой. Иногда говорил «прекрасно», или «хорошо, так и поступай», или «значит, у нас все в порядке» и шутливо тянул его за волосы. Иногда обрывал: «Заткнись, Саймон. Во всем этом ни капли смысла». Саймон не умел разбираться в настроениях Акселя, не понимал, как и когда они сменяли друг друга. Часто Аксель бывал беспричинно мрачен, а иногда, очень редко, неожиданно разражался слезами, заставляя Саймона замирать от нежности и тревоги. Мы так по-разному чувствуем жизнь, думал Саймон. Боже, какой это ужас любить так сильно и все-таки не иметь возможности увидеть его изнутри.

Различие «чувствований» порой приводило к конфликтам. Саймон жадно впитывал все, зримо лежащее на поверхности, со вкусом, не спеша, поглощал каждую секунду времени, прожевывал ее как некий прекрасный плод с тонкой, мягкой, пушистой кожицей и крепкой, сочной, мясистой плотью. Даже несчастье, когда оно не было непоправимым, он проживал именно так (непоправимое несчастье действовало иначе: душа как будто расставалась с телом). Саймону нравились все времена суток, нравилось есть, пить, смотреть, прикасаться. Все свои действия он превращал в церемонии. Ему нравилось медленно наслаждаться минутами радости, и он строил жизнь так, чтобы этих минут было как можно больше. Иногда ему думалось, что все его удовольствия — гладит он кошку или спинку чиппендейлевского стула, пьет сухое мартини, любуется картиной Тициана или лежит в постели с Акселем — единоприродны и различаются только насыщенностью. Аксель, напротив, воспринимал протекающее время неоднозначно и непредсказуемо, а его жизнь делилась на слои и сегменты. Саймон не сомневался, что восторг, доставляемый Акселю оперой «Дон Жуан», в корне иной, чем восторг, испытываемый в общении с ним, Саймоном. У Акселя была своя, потаенная жизнь, переживания, с ним, Саймоном, никак не связанные. Он обожал оперу, и Саймон, который ее терпеть не мог, целый год притворялся, что получает от нее удовольствие, пока наконец нестерпимый пароксизм скуки не привел к яростному воплю признания, вызвавшему жестокое осуждение Акселя — не за отсутствие хорошего вкуса, а за выказанную нечестность. Когда они путешествовали за границей, Саймон проявлял бешеное стремление ухватить все возможные впечатления, и Аксель иногда доводил его до бешенства полнейшим равнодушием к требованиям момента. Аксель способен был провести целый день в отеле, за книгой, и так и не взглянуть на знаменитый памятник, расположенный всего в какой-то сотне ярдов. Однажды они бешено поссорились в Венеции, где медлительность Акселя два дня подряд заставляла их приходить в Академию как раз к моменту закрытия.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: