Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк

С голоду

I

…Настоящее вешнее солнце освещало изрытый ухабами челябинский тракт. Степан шел стороной, выбирая места посуше. Встречные обозы имели самый жалкий вид: не было проезда ни на колесе, ни на полозьях. Воза с кладью сидели по нескольку часов то в пропитанном вешней водой снегу, то на голых местах, где чернела земля. Вся беда в том, что вешнее тепло ударило рано, недели за две до благовещенья. Раза два возчики останавливали Степана и просили помочь высадить завязнувший в снегу воз, – такому рослому мужику стоило только двинуть плечом. Степан молча подходил к телеге, пристраивался поудобнее, напирал плечом и только встряхивал головой – в нем не было силы… Возчики это чувствовали и с удивлением смотрели на обессилевшего мужика, которым впору было забор подпирать.

– Да ты это што, дядя? – галдели возчики. – Глядеть на тебя, так гору своротишь, а силенки, как у худой бабы.

– А так… неможется… – сумрачно отвечал Степан, стараясь не глядеть ни на кого. – Повредил малость.

– Да ты дальний, што ли, будешь-то?

– Нет… Вот тут с трахту повернуть влево, сейчас и наша деревня будет, Морошкина прозывается…

Возчики только переглядывались и качали головами: и влево и вправо от тракта захватила голодовка, значит и мужик обессилел с голоду. Может, сердяга не едал суток трое… А Степан сосредоточенно шагал дальше, чтобы поскорее уйти с чужих глаз: ему было и совестно за свое собственное бессилье и надо было передохнуть. Он действительно ничего не ел уже несколько дней и его пошатывало с голодухи. Идет-идет, а в глазах так и потемнеет, точно кто обухом по голове ударит. Степан выбирал сухонькое местечко, обогретое солнцем, и долго сидел, пока отдыхали ноги и спина. Тяжело ему было, несмотря на весеннее тепло и пригревавшее солнце, так тяжело, точно вот взял бы лег, да и умер… Кроме обозов, навстречу ему то и дело попадались пешеходы, которые с котомками за плечами тащились в город на заработки.

– Из городу, дядя? – окликали его мужики.

– Из городу… – мрачно отвечал Степан.

– А не слыхал, милый человек, как насчет работы?

– Никакой там работы негу, в городе… Задарма шесть недель прошлялся, а вот теперь домой бреду. Надо к пахоте готовиться… Дружно ударила весна-то, а земля не ждет.

– Это ты правильно… На Егория вешнего только ленивая соха не выезжает в поле. Так работы, значит, не нашел? Ну, такие твои счастки…

– Да и другие-протчии тоже… Так, из-за хлеба на воду можно колотиться: где дровец наколешь, где снег уберешь с крыши, а чтобы настоящей работы – не слышно што-то. В городе-то своих работников достаточно…

Все разговоры шли на один лад: о работе, о хлебе, о голодовке. Далеко она прошла, голодовка, – за Челябу, в степь. Ни хлеба, ни овса, ни сена, ни соломы. Которую скотину прикололи еще до рождества и съели, а лошадей продают совсем даром, да и то не берут. Спрашивавшие мужики смотрели на Степана и не верили, что нет работы; где же ей и быть, как не в городе, где и богатых купцов видимо-невидимо, и господ, и чиновников.

– Напрасно идете… – уговаривал Степан.

– А уж што бог даст, милый человек… Не от радости идем…

Степану стало легче, когда он свернул с тракта на проселок; по крайней мере не видеть других голодных людей. До Морошкиной оставалось верст тридцать, ежели взять прямо полями, а через Пеньковку и все сорок. Пожалуй, засветло не дойдешь до Пеньковки… Чем ближе к дому, тем легче: только бы добраться до своей деревни. Ах, что там теперь делается… Смотался совсем народ православный: голодная зима всех съела.

Подходя к Пеньковке, Степан догнал мальчонку, который бойко вышагивал по стороне, помахивая палкой. Оказался свой, морошкинский, Сережкой звать.

– Откедова прешь, Сережка?..

– Из городу, – весело ответил мальчик. – А, это ты, Степа… А я было и не узнал тебя по первоначалу-то. Тоже из городу?..

– Из городу…

Сережа бойко поглядел своими еще детскими серыми глазами на Степу и улыбнулся без всякой причины. Это был среднего роста деревенский мальчик, лет четырнадцати, с загорелым и покрытым веснушками курносым лицом. Одет он был уже на городскую руку: в рваный пиджак, в рваные сапоги и рваные плисовые шаровары. Светлым пятнам Сережкиной костюмировки являлась новенькая ситцевая рубашка, только что купленная на толкучем в Екатеринбурге.

– Чему обрадовался-то? – оговорил Степан мальца. – Моешь зубы-то…

– Да я так, дяденька… По первоначалу-то я даже испугался: думаю, какой мужик гонится за мной, а потом гляжу – наш морошкинский Степа. Вместе-то веселее идти, а то я боялся через заводы один идти: трактовый народ, набалованный…

– Чего тебе бояться-то, мальчуга?

– А так, сам не знаю. В Пеньковке-то заночуем, Степа, а утре по холодку и стеганем в Морошкину. Больно уж я соскучился о своей деревне, так бы ровно вот бегом и побежал…

– И беги, кто тебе мешает…

Сережка опять замялся и только посмотрел на Степана своими детскими глазами. Радостное настроение Сережки отозвалось в душе Степана глухой болью, и голодный мужик недружелюбно посмотрел на него.

– Ты чего в городу-то делал? – сурово спросил Степан.

– А у попа в кучерах служил… С осени поступил на место, еще до первого снегу. Лошадь у попа старая-престарая, а сам поп тоже старый, да скупой, да ворчливый… Все не по нем. По перевоначалу-то тяжело доставалось, бежать хотел, да наши деревенские в город сено продавать привозили и не велели место оставлять, потому как в деревне-то совсем, слышь, есть нечего.

II

В этих разговорах дорога скороталась незаметно, точно кто придвинул Пеньковку. Это была большая деревня, залегшая в глубоком логу по берегам речонки Озерной. Бойкое место Пеньковка, а теперь и в ней тихо, точно после пожара; оставались дома одни бабы с ребятами да старики, а мужики разбрелись в разные стороны на заработки.

– Голодают в Пеньковке-то… – заметил Сережка, шагая вперед. – Разве к Силантью попросимся ночевать, Степа?

Силантьева изба стояла ближе, и уставший Сережка выигрывал несколько шагов. Степан согласился молча: ему было все равно, где ни ночевать. В избе у Силантья оставались одни бабы – старуха со снохой.

– Шли бы вы куда-нибудь в другую избу, – посоветовала старуха.

– Притомились, баушка… Может, ты насчет еды сумлеваешься, так мы и так обойдемся; завтра дома поедим.

– То-то вот еда-то у нас, Степанушко: сами через день по кусочку съедим и все тут… Ребятушки вон плачут, хлебушка просят. Ох, нашел нас господь своей милостью… Заходите не то: везде одна сухота. А это никак ты, пострел Сережка?

– Он самый, баушка Василиса…

Зашли в избу, помолились и для порядку присели на лавку. Справно жил Силантий по своей силе, а теперь в избе совсем нежилым пахло. Молодуха сноха совсем исхудала, так что Степан не узнал ее, – она была из Морошкиной, еще соседкой приходилась. Всего четыре осени, как в Пеньковку ее выдали. Сережка притих сразу, как увидел голодавшую избу. Он молча положил свою котомку в уголок и смотрел кругам удивленными глазами.

– С заработков иду, баушка Василиса… – печально говорил Степан. – Напрасно только время терял…

– Ну, хоть свою голову прокормил, Степанушко, а дома и этого негде взять.

– Об семье об своей соскучился, баушка… Как раздумалось в городе-то, так даже слеза прошибет: как-то они, мол, там горюют, а мне и выслать нечего… День поробишь, а три без дела шляешься.

– Ох, плохо у вас, в Морошкиной-то, Степанушко… Сноха Матрена на той неделе ездила к своим, так порассказала довольно: у нас худо, а в Морошкиной еще тошнее того… Мужики-то тоже разбрелись, а бабы с ребятами маются… Тоже через день едят… Ну и отощали: идет другая баба по деревне и повалится – голову стало обносить с голоду. Потом хворь прикинулась: животами больше маются. Охвостьем прежде свиней кормили, а теперь в хлеб мешают, да и охвостья-то не стало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: