Белый негр — белогвардеец, то есть, чтобы не смешивать: любит белую муку, сахар и все земные блага. И, что уже серьезнее, горячо и глубоко богомолен.

— Идет он мимо меня, М<арина> И<вановна>, я: «Здрасьте, Владимир Ильич!» — а сама (дерзко-осторожный взгляд вокруг): — Эх, что бы тебя, такого-то, сейчас из револьвера! Не грабь церквей! (разгораясь): — И знаете, М<арина> И<вановна>, так просто, вынула револьвер из муфты и ухлопала!.. (Пауза). — Только вот стрелять не умею… И папашу расстреляют…

Попади бы мой негр в хорошие руки, умеющие стрелять и умеющие учить стрелять, и, что больше, — умеющие губить и не жалеть — э — эх!..

__________

Есть у нас в комиссариате одна старая дева — тощая — с бантом — влюбленная в своих великовозрастных братьев-врачей, достающая им по детским карточкам шоколад, — проныра, сутяга, между прочим, знающая языки («такая семья»), и т. д. Когда она слышит о чьей-нибудь болезни, то — с непоколебимой уверенностью — и точно отрубая что-то рукой — определяет: «Заразилась», или «Заразился», смотря по тому, идет ли речь о лице женского или мужского пола.

Тиф или ишиас — у нее всё с<ифи>лис.

Стародевический психоз.

__________

А есть другая — пухлая, сырая, бабушкина внучка, подружка моего белого негра, провинциалочка. Это совсем трогательная девочка. Только недавно приехала из Рыбинска. Дома остались бабушка и братец. Двойной и неистощимый кладезь блаженств.

— Наша бабушка такая: маленьких детей не выносит. Грудного нипочем на руки не возьмет: запах, говорит, от них и беспокойство. Ну, а подрастут — ничего. Нарядит, научит. Меня с шестого года растила. «Кушать хочешь?» — «Хочу» — «Ну, иди на кухню, смотри, как обед готовится». Так я с десяти лет уж решительно все умела (оживляясь): не только пироги там, котлеты, — и паштеты, и заливное, и торты… Так же и с шитьем: «Ты девочка, тебе женщиной быть, хозяйкой, детей-мужа обшивать». Я — бегать, она меня за ручку да на скамеечку: «платки подрубай», «полотенца меть», а война началась — на раненых. Сама кроила, сама шила. Потом папаша женился — сиротка я — братец народился, все приданое ему сама… Все пеленки с меточками, гладью… А одеяльце его, в чем гулять выносят, так все моим кружевом обшито, в четыре пальца, кремовое… (Блаженно:) — Ведь бабушка меня и вязать и гладью… Пяльцы мне собственные заказала… Мы богато жили! А всё сама! И бабушка сама, и я сама… Я не могу, чтобы руки зря лежали!

Смотрю на руки: ручки: золотые! Маленькие, пухлые: стройные востроватые пальчики. Крохотное колечко с бирюзинкой. Был жених, недавно расстрелян в Киеве.

— Мне его приятель писал, тоже студент-медик. Выходит мой Коля из дому, двух шагов не прошел — выстрелы. И прямо к его ногам человек падает. В крови. А Коля — врач, не может же он раненого оставить. Оглянулся: никого. Ну и взял, стащил к себе в дом, три дня выхаживал, — Офицер белый оказался. Α на четвертый пришли, забрали обоих, вместе и расстреляли…

Ходит в трауре. Лицо из черноты землисто-серое. Недоедание, недосыпание, одиночество. Тошная, непонятная, непривычная работа в Комиссариате. Призрак жениха. Беспризорность.

Бедная тургеневская мещаночка! Эпическая сиротка русских сказок! Ни в ком, как в ней, я так не чувствую великого сиротства Москвы 1919 г. Даже в себе.

Недавно заходила ко мне, стояла над моими развороченными сундуками: студенческий мундир, офицерский френч, сапоги, галифе, — погоны, погоны, погоны…

— Марина Ивановна, вы лучше закройте. Закройте и замок повесьте. Пыль набивается, летом моль съест… Может, еще вернется…

И, задумчиво разглаживая какой-то беспомощный рукав:

— Я бы так не могла. Совсем как человек живой… Я и сейчас плачу…

__________

Недавно были с ней в оперетке: она, «белый негр» и я (в первый раз в жизни). Напевы милые, стихи плохие. Сух и жесток русский язык в польских устах. Но… какая-то любовь, но… вне селедок и кошелок, но… свет, смех, жест!

Убожество? Но мне чем хуже — тем лучше. «Настоящее искусство» меня бы сейчас оскорбило. Все требования бы встали: «я не скот!»

А так — подделка за подделку: после фарса советского — полусветский фарс.

__________

Два слова еще о моей «невесте». С глазами, заплаканными по жениху (чудесные, карие), часами и жалобно выматывает себе и окружающим душу: «Я так люблю все жирное и сладкое… Я раньше гораздо полнее была… Я без сливочного масла жить не могу… Мне мороженая картошка в рот не идет»…

О ты, единственное блюдо

Коммунистической страны!

(Стих о вобле в меньшевицкой газете «Всегда вперед»),

__________

Мой помощник.

Наш стол обогатился новым сотрудником (собездельником было бы точней). Богатырь, малиновый налив, волжанин. Вечно и зверски голоден. За обедом безнадежно просит надбавки: молча подставленная тарелка кротко и упорно вопиет. Ест всё.

Собой красавец: восемнадцать лет, румянец такой, что жарко рядом сидеть: пещь! Безбород и безус. Робок. Боится двинуться — знает, что сокрушит. Боится кашлянуть — знает, что оглушит.

Робость и кротость великана. У меня к нему нежность, как к огромному теленку: безнадежная, потому что дать — нечего.

Узрев его впервые у стола — уральского ведмедя над кружевом «Известий», мы с Ивановым одновременно усмехнулись. Что думал Иванов — не знаю, я же в ту секунду знала: «Завтра не приду, и послезавтра не приду, и после-послезавтра не приду. Буду стирать и писать».

Не приходила не три дня, а шесть. На седьмой являюсь. Стол чист — ни одной вырезки: как языком слизано. Иванова — ни признака. Медведь, расставив локти, один царствует.

Я, обеспокоено:

— А где Иванов? Где вырезки?

Медведь, сияя:

— Иванова я с тех пор в глаза не видал! Я здесь целую неделю один восседал.

Я, в ужасе:

— Но вырезки? Журнал вели?

Он, блаженно:

— Какое — журнал! Всё в корзине! Попытался было — перо плохое, бумага праховая, пишу — сам не разбираю. И такой сон на меня напал… К весне, должно быть.

(Я, мысленно: «Врешь, медведь, к зиме»!)

Он, продолжая:

— Ну, думаю, была-не была! Сгреб это я их, простыни-то эти, и в корзину. Утром прихожу — пусто. Должно быть, уборщица сожгла. И каждый день так. Маленькие все целы, для вас берег.

Выдвигает ящик: сонм белых бабочек!

И я, обольщенная строчкой и уже оторвавшись: мысленно:

«Сонм белых бабочек! Раз, две… четыре»…

(— нет! — )

Сонм белых девочек! Раз, две… четыре…

Сонм белых девочек! Да нет — в эфире

Сонм белых бабочек! Прелестный сонм

Великих маленьких княжон…

и, отрываясь, к «сотруднику»:

— Сейчас мы все это восстановим… (мысленно: кроме великих княжон!) — разберите хронологически.

Он:

— Как это?

Я: — По числам. Ну, 5-ое февраля. Римское II — это февраль, Вам ясно? I — январь. II — февраль…

Не дышит и не мигает.

— Тогда, постойте… Тогда просто пишите письмо домой. Берите перо и пишите: «Милая мама, мне здесь очень скучно и голодно»… В этом роде, или наоборот: «Мне здесь очень весело и сытно». Потому что, иначе она огорчится. А я сейчас буду восстанавливать статьи Стеклова и Керженцева.

Он, восхищенно: — Из головы?!

Я: — Не из сердца же!

И, махом: «В статье от 5-го февраля 1919 г. „Белогвардейщина и белый слон“[15] товарищ Керженцев утверждает»…

__________

Перекочевываем на новое пепелище, — из дома Ростовых в Иерусалимское подворье. Целых десять дней перебираемся. Докрадываем остатки ростовско-соллогубовского добра. Я взяла себе на память тарелку с гербом. В кирпично-красном поле-борзая. Лирическая кража, даже рыцарская: тарелка не глубокая и не мелкая, по нынешнему времени — явно для полужидкой воблы, а дома у меня на ней будет стоять чернильница.

Бедные соллогубовские эльзевиры! В раскрытых ящиках! Под дождем! Пергаментные переплеты, французские витиеватые литеры… Свозят возами. Библиотечной комиссией заведует Брюсов.

вернуться

15

Никогда не существовавшей! (примеч. М. Цветаевой).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: