Вам нет дела до меня, до моей души, три дня — бездна (не для меня — без Вас, для меня — с собой), одних снов за три ночи — тысяча и один, а я их и днем вижу!
Вы говорите: „Как я могу любить Вас? Я и себя не люблю“. Любовь ко мне входит в Вашу любовь к себе. То, что Вы называете любовью, я называю хорошим расположением духа (тела). Чуть Вам плохо (нелады дома, жара, большевики) — я уже не существую.
Дом — сплошной „нелад“, жара — каждое лето, а большевики только начинаются!
Милый друг, я не хочу так, я не дышу так. Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался».
__________
Тут, дружочек, я заснула с карандашом в руке. Видела страшные сны, — летела с нью-йоркских этажей. Просыпаюсь: свет горит. Кошка на моей груди делает верблюда. (Аля, двух лет, говорила: горблюд!)
__________
Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.
Не любить — видеть человека таким, каким его осуществили родители.
Разлюбить — видеть вместо него: стол, стул.
__________
Семья… Да, скучно, да, скудно, да, сердце не бьется… Не лучше ли: друг, любовник? Но, поссорившись с братом, я все-таки вправе сказать: «Ты должен мне помочь, потому что ты мой брат… (сын, отец…)» А любовнику этого не скажешь — ни за что — язык отрежешь.
В крови гнездящееся право интонации.
__________
Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию — тонко. Где тонко, там и рвется.
__________
Моя душа чудовищно-ревнива: она бы не вынесла меня красавицей.
Говорить о внешности в моих случаях — неразумно: дело так явно, и настолько — не в ней!
— «Как она Вам нравится внешне?» — А хочет ли она внешне нравиться? Да я просто права на это не даю, — на такую оценку!
Я — я: и волосы — я, и мужская рука моя с квадратными пальцами — я, и горбатый нос мой — я. И, точнее: ни волосы не я, ни рука, ни нос: я — я: незримое.
Чтите оболочку, осчастливленную дыханием Бога.
И идите: любить — другие тела!
__________
(Если бы я эти записи напечатала, непременно сказали бы: par dépit[21]).
Письмо о Лозэне:[22]
«Вы хотите, чтобы я дала Вам краткий отчет о своей последней любви. Говорю „любви“, потому что не знаю, не даю себе труда знать… (Может быть: все, что угодно, — только не любовь! Но — все, что угодно!)
Итак: во-первых — божественно-хорош, во-вторых — божественный голос. Обе сии божественности — на любителя. Но таких любителей много: все мужчины, не любящие женщин, и все женщины, не любящие мужчин.
Он восприимчив, как душевно, так и накожно, это его главная и несомненная сущность. От озноба до восторга — один шаг. Его легко бросает в озноб. Другого такого собеседника и партнера на свете нет. Он знает то, чего Вы не сказали и может быть и не сказали бы… если бы он уже не знал! Чтущий только собственную лень, он не желая заставляет Вас быть таким, каким ему удобно. („Угодно“ здесь неуместно, — ему ничего не угодно.)
Добр? Нет. Ласков? Да.
Ибо доброта — чувство первичное, а он живет исключительно вторичным, отраженным. Так, вместо доброты — ласковость, любви — расположение, ненависти — уклонение, восторга — любование, участия — сочувствие. Взамен присутствия страсти — отсутствие бесстрастия (пристрастности присутствия — бесстрастие отсутствия).
Но во всем вторичном он очень силен: перл, первый смычок.
— А в любви?
Здесь я ничего не знаю. Мой острый слух подсказывает мне, что само слово „любовь“ его — как-то — режет. Он вообще боится слов, как вообще — всего явного. Призраки не любят, чтобы их воплощали. Они оставляют эту роскошь за собой».
__________
«Люби меня, как тебе угодно, но проявляй это так, как удобно мне. А мне удобно, чтобы я ничего не знал».
Воля в зле? Никакой. Вся прелесть и вся опасность его в глубочайшей невинности. Вы можете умереть, он не справится о вас в течение месяцев. И потом, растерянно: «Ах, как жаль! Если бы я знал, но я был так занят… Я не знал, что так сразу умирают…»
Зная мировое, он, конечно, не знает бытового, а смерть такого-то числа, в таком-то часу — конечно, быт. И чума — быт.
Но есть, у него, взамен всего, чего нет, одно: воображение. Это его сердце, и душа, и ум, и дарование. Корень ясен: восприимчивость. Чуя то, что в нем видите вы, он становится таким.
Так: денди, демон, баловень, архангел с трубой — он все, что вам угодно, только в тысячу раз пуще, чем хотели вы. Игрушка, которая мстит за себя. Objet de luxe et d’art[23] — и горе вам, если это objet de luxe et d’art станет вашим хлебом насущным!
— Невинность, невинность, невинность! —
Невинность в тщеславии, невинность в себялюбии, невинность в беспамятности, невинность в беспомощности…
Есть, однако, у этого невиннейшего и неуязвимейшего из преступников одно уязвимое место: безумная — только никогда не сойдет с ума! — любовь к няне. На этот раз навсегда исчерпалась вся его человечность.
Итог — ничтожество, как человек, и совершенство, как существо.
__________
Из всех соблазнов его для меня я бы выделила три главных: соблазн слабости, соблазн бесстрастия — и соблазн Чужого.
Москва, 1918–1919
ИЗ ДНЕВНИКА
#11_13
ГРАБЕЖ
2 часа ночи. Возвращаюсь от знакомых, где бываю каждый вечер. В ушах еще последние, восхищенно-опасливые возгласы:
«Какая смелая! Одна — в такой час! Когда кругом грабеж. И все эти драгоценности!» (Сами же просят сидеть, сами же не оставляют ночевать, сами же не предлагают проводить, — и я выхожу смелая! Так и собака смела, которую люди из сеней выталкивают в стаю волков.)
Итак, третий час ночи. Луна прямо в лицо. Ловлю ее как в зеркало в серебряный щит кольца. Тонкий голосок фонтана, нерусская и многословная жалоба — так младшая жена жалуется в гареме — старшей. Так персияночка жаловалась, сквозь косы и чадры (бусы и чадры, слезы и чадры), зря — никому — на разинском челне. Фонтан: пушкинская урна на Собачьей площадке, — пушкинская потому, что в доме напротив Пушкин читал своего Годунова. Почти — Бахчисарайский фонтан!
Подставляю лицо — луне, слух — воде: двойное струенье
Струенъе… строенье… сиренью… стремленье… (Какое вялое слово! Пустое. Не чета — стремглав.)
На углу Собачьей и Борисоглебского овеваю платьем двух спящих милиционеров. Сонно подымают глаза. Не живее тумб, на которых спят. Праздная мысль: «Эх! Чтобы — ограбить!» Девять серебряных колец (десятое обручальное), офицерские часы-браслет, огромная кованая цепь с лорнетом, офицерская сумка через плечо, старинная брошь со львами, два огромных браслета (один курганный, другой китайский), коробка папирос (250! подарок — и еще немецкая книга. Но милиционеры, не прослышав моего совета, спят. Миновала пекарню Милешина, бабы-ягинскую избу, забор, — вот уже мои два тополя напротив. Дом. Уже заношу ногу через железку ворот (ночью ход со двора) — как из-под навеса крыльца:
— Кто идет?
Малый лет восемнадцати, в военном, из-под фуражки — лихой вихор. Рус. Веснушки.
— Оружие есть?
— Какое же оружие у женщин?
— Что это у вас тут?
— Смотрите, пожалуйста.
Вынимаю из сумки и подаю ему, одно за другим· новый любимый портсигар со львами (желтый, английский: Dieu et mon droit[24]), кошелек, спички.
— А вот еще гребень, ключ… Если вы сомневаетесь, зайдемте к дворнику, я здесь четвертый год живу.
— А документ есть?
Тут, вспоминая напутствия моих осторожных друзей, добросовестно и бессмысленно парирую: