Мать вышла из дома с ведром через руку, держа в руках большую зелёную миску. Она сошла с балкона, сделав вид, что не видит мальчика, прошла в погреб, и мальчик услышал, как хлюпает и льётся рассол, потом она набирала в ведро картошки, мальчик слышал, как ударяются картофелины о ведро, потом она вышла из погреба, прошла, нагнувшись под карнизом, и, толкая ногой дверь на террасу, не выдержала, обратила к мальчику улыбающееся лицо, но мальчик в ответ не улыбнулся, и, как обиженная девочка, мать замкнулась, ушла в себя. Дверь ей открыл брат, успев из-под миски с соленьем метнуть взгляд на старшего брата.
Солнце спрыгнуло с каранцевского высокого холма, и сатанинский облик его тут же сгинул. Но он был там. Уменьшился, потускнел, сошёл на нет и солнечный пятачок на дедовом гумне, одно последнее мгновение, освещённое солнцем, оставалось в свету бабкино лицо, потом b оно погасло. Бабка сказала, наверное, про себя: «Не идут что-то». Ей показалось, сама она уже в доме, стоит возле печки, похлёбку танапур помешивает, но она стояла на краю гумна среди наступившего полумрака одна.
Приглушённый, словно в рот кляп загнали, словно кость под кожей дробят, — такой вот треск доносился. Норик ломал ветки граба, зажав их в кулаке, но его ладонь не была мягкой, надо было шапкой, в шапке надо было ломать — вот так, вот так, вот так. Обломанные ветки так надо было с дерева бросать, чтобы они молча втыкались в землю, мальчик бы так сделал.
— Это кто там, а?! — прогремело с Каранцева холма. — Это чей там щенок на дереве кукушкой засел?!
На холме Медовой Груши тихонечко засмеялись, и треск возобновился, словно это заяц дерево грыз — безостановочно, с одинаковым интервалом. Норик обламывал, прямо-таки оголял деревце граба. К сухим, безжизненным этим веткам коровы в первые дни не притрагивались. В хлеву, наложенные перед коровами, ветки эти от коровьего дыхания отходили, немного набухали, и тогда коровы начинали медленно, не спеша их перемалывать. Вы там кричите в своём мраке сколько хотите, даже из ружья палите, отберите все топоры, все мотыги, все ножи и верёвки, мальчишечья наша армия всё равно будет кормить корову и, посасывая эту корову, жить.
Караван деда с внуками двигался тем временем к дому. Были они ещё далеко — дальше Глубокой поляны и даже дальше Известняков — и быстро, пока солнце не ушло, двигались к дому. Дед летом накосил траву. Жал серпом, поскольку косой косить ему не под силу было. Потом косил косой, поскольку серпом не под силу было. Всё лето дед косил, но работы тут всего-навсего на час было. Настоящий работник, он бы сел, съел барана, встал и скосил всё это ровно за один час. А дед всё лето косил… но ведь скосил же. На своём старом, своём сочном мягком покосе в Каменюках — одно только название Каменюки, а поищи — и семи камушков для детской игры не найдёшь, — там-то и кряхтел дед всё лето. Дед ещё сказал — Андраник, Симон, Акоп… где вы, не одолею никак…
За то, что мучает детей, дед ждал с неба соответствующей кары, но вязанки всё же связал крепкие, надёжные. И, пустив вперёд Валодика, сказал: волки когда на промысел выходят, впереди всех дорогу в снегу пробивает мальчик, потом сестрички его следом идут, а уж после, в хвосте старый дед плетётся. Э, сказал дед, персидского шаха караван точно тем же манером идёт — впереди детёныш, после сестрёнки, а позади старая, ни к чему не пригодная верблюдица, которой не сегодня завтра сдохнуть пора… А что, сказал дед, и я про шаха всё знаю, думаете, я в школах не учился, а ну-ка: вэ — Валодик, е — Елена, эс — Сохак, дэ — дед…
Дед покряхтел, связывая вязанки, но над хилостью Валодика не стал плакать, потому как, для того чтобы горевать, тоже свои условия нужны, вот и пускай горе идёт к тем, у кого эти условия есть. Дед сказал детям: идите, что встали. Дед нёс лёгкие, деревянные, за шестьдесят лет отполированные в руках вилы о двух зубьях, дед опёрся на них, захотел посмотреть, что там впереди помешало детям идти, дед опёрся на вилы, но поскользнулся, снова опёрся и снова поскользнулся… опёршись на вилы, как на посох, дед поднялся повыше, посмотрел и вдруг сплюнул. С лицом, затерявшимся в бороде, он приложил палец к губам — молчи!
Валодик потом дома сказал: тот всё равно как пьяный медведь… Грайр испугался и сказал: а какой он бывает, пьяный медведь? А это когда голова между ног болтается, он идёт-идёт, а голова с шеи так и хочет слететь… Арменак ему сказал: ты видел такое? Валодик отвёл глаза и сказал: не-а. И Арменак сказал: ты видел, вы видели, я знаю.
Через одну весну и одно лето, осенью его убили, но дед с Валодиком, когда про это узнали, переглянулись, а сказать ничего не сказали. Сохак к тому времени уже вышла замуж и ничего про это не помнила, она вспомнит об этом, когда будет рассказывать сказки детям, Елена та с матерью и тётками ткала свой нарядный свадебный ковёр, мужские эти дела её не интересовали, а дед с Валодиком переглянулись и ничего не сказали. Чтобы изловить его, не раз уж направлялся в лес отряд милиционеров, но его поймал Мурад, небрежный, неряшливый, щедрый и весёлый Мурад, тот, который и поесть любил, и поплясать, и ругался смачно, не стесняясь ни женщин, ни детей, этот самый Мурад со словами «твою кровь… да разве ты сам себя не жалеешь, со страхом в душе живёшь» подбил его на дереве, и он свалился, а во рту у него был пресный домашний сыр, тот, что, как верёвка, плетёный, а потом его везли на телеге. Мурад сказал: «Столько лет подыхаешь от страха, разве ж это жизнь», — и выстрелил. Мурада арестовали, подумали, что их там много и Мурад тоже один из них и убил его, чтобы замести следы. Но суд одно только выяснил: что Мурад небрежен и расточителен, когда дело чужих жизней касается, а свои тюремные денёчки очень даже оплакивает… ничего другого суд не обнаружил.
Этой же самой осенью дед купил лошадь у дсехца, лесника Алхоенца Адама. Крепкую, добрую тёмно-гнедую лошадку, которая обижалась, когда её пускали рысью, к иному потому как привыкла, должность лесника обязывала к грозной, стремительной скорости — из Цмакута в Дсех, из Дсеха в центр. Армик сказал: как лошадь зовут? А так и зовут, сказал дед, лошадь, она у нас работать будет, Валодик с Армиком будут учиться, а она работать. И тогда Валодик удивился, совсем как дед: вуэй, так и скажи тогда, что имя её Алхо.