Моя мачеха была из совиной породы, как забухает среди ночи, как завоет, значит, где-то кровь пролилась. Привалившись к садовой калитке, она спросила у меня: «Где отец?» Было холодно, и по ночам лужицы затягивало льдом, мой отец отправил меня домой, сказал: «Ты иди», — а сам пошёл с колами к ущелью, чтобы волы в тёплом овраге заночевали. Мачеха сказала: «Что-то лошадь наша сдурела». Лошадь вдруг сорвалась, метнулась со двора и затерялась в тумане. Мачеха сказала: «Ты что же отца одного оставила, отца ведь убить хотят». Арзумановские друзья-товарищи подвыпившие шли по дороге, увидели мою мачеху, узнали и засмеялись: «Даруем тебе пока жизнь мужа, дарпасовка, пользуйся на здоровье». Моя мачеха безразлично так, будто и не спрашивала, спросила: проводили, мол, Вайю? А они выпили в буфете, пока ждали поезд, они ей, смеясь, в ответ: «Проводили, уехал до следующего своего приезда». Моя мачеха мне тогда сказала: «Неправду сказали, Ваня с ними был». Моя мачеха сказала: «Ваня здесь, в селе Ваня». Сказала: «Отца твоего убьют». Но мой отец пришёл, бесшумно возник в темноте, разочек кашлянул — кхы, — и моя мачеха отправила меня по воду, шепнув мне: «Отцу про лошадь не говори». Но я в саду ещё была, услышала его голос: «Где лошадь, дарпасовка? Тебя спрашивают, где лошадь? — и, наверное, она ответила, что отдала кому-то, потому что: — Врёшь, бессовестная, кому отдала?»

Я ждала, когда кувшин мой наполнится, а неподалёку мальчишки толпились, возня среди них какая-то шла, что-то друг у друга отбирали, а я не понимала, что они там делают, и мне было страшно… Босая сирота, вместо платья бабкина шаль на мне… И вдруг кошка вырвалась оттуда и помчалась, горящая. Керосином, значит, её облили и подожгли. Подожгли и сами разбежались, попрятались в дома, и на этой холодной тёмной улице я одна да эта кошка — туда бросается, сюда шарахается, сама от себя убежать хочет, кинулась к кладбищу, запропала на секунду и вдруг снова, полыхая огнём, с детским плачем пробежала рядом. В чей стог забралась, куда делась, где погасла? Стою оглохшая. Думаю, погасла, наверное, и сейчас, как привидение, как злой дух, явится — и на меня. Стою, шелохнуться не могу, затаилась себе, жду, пока чья-нибудь дверь откроется. И открылась дверь моей бабки, и мой сводный брат вышел оттуда. Ну, подумала я, слава богу, вместе домой пойдём, но этот мальчик только дошёл до родника, завизжал и с воплем обратно, словно его оборотень схватил. Ничего не случилось, просто пугливый ребёнок был, если на улице никого нет, домой с криком бежит… худющий, жёлтый, глаза вытаращенные… Спрашиваю его: «Ты чего испугался, мыши?» У него душа в пятки, он на тахту и ноги под себя. Моя мачеха говорила про него: «Всё понимает, оттого и боится». Но он ничего не понимал. И боялся. А как ещё могла оправдать дарпасовка ребёнка, которого с собой привела, как ей было ещё защитить его? «Понимает, вот и боится, а ты и твой брат не понимаете, вот и не боитесь». Я и мой брат не боимся, у нас нет права бояться — мы сироты, нас никто не утешит, к потрескавшимся нашим губам никто воды не поднесёт, и та, в чьё мягкое плечо могли уткнуться мы своей сиротской головой, та, единственная, на кладбище, оставила нас голодными, холодными и сама ушла. Моя мачеха сделала яичницу с помидорами своему ребёнку, а я ребёнком не была, меня она доброй вестью угостила: «Отец пошёл искать лошадь, ушёл на погибель свою. Уж хоть бы твой брат явился поскорее, пошёл бы отца домой привёл, отца твоего убить хотят». Мой брат тогда был в Манаце, учеником у плотника был. Конечно, мой брат вернётся не усталый до смерти, не голодный, как вол, и призрак горящей кошки не коснётся его, ведь он непонимающий. «Придёт, отправлю отца искать». Но есть на небе бог — и её понятливый ребёнок скорчил рожу, и его вырвало. Бог кинул в его яичницу червяка, потому что увидел, какое мачеха делает различие между падчерицей и своим жёлтым заморышем. Мой брат вернулся и, как мокрый куль извести, тяжело осел. Глаза от усталости слипаются. «Ты чего плачешь, ахчи?» А я плачу оттого, что стою босыми ногами на холодной земле, оттого, что мой сводный брат пугливый и жёлтый, оттого, что мой злой отец мечется бог знает где в этой ночи, и оттого, что мой родной брат ест эту яичницу, моя мачеха поставила её перед ним, моя мачеха яд перед ним поставила, а наш сводный брат глаза вытаращил и его вот-вот опять вырвет. Но в желудке у него пусто и нечем рвать, одно трепещущее сердечко да испуганные глаза… А ведь рядом со мной в этой страшной ночи, ведь рядом сидит тяжёлый, как из глины, мой верный брат — чего же я плачу? На улице смертная дрожь меня пробрала, но там я была одна и даже вскрикнуть не смела, а теперь мой брат сидит рядом и я могу дать волю слёзам, вот почему я плачу.

И вдруг моя мачеха как ударит по коленям, как хлопнет и сникла вся: «Кровь, кровь, кровь». Да ещё на своём дарпасовском наречии: «Крав, крав, крав». «Кровь, кровь, кровь», — и сникла вся. Как подстреленная птица, неслышно разевает рот, но я слышу отчётливо: «Ишхана убили, убили Ишхана». До чего ж бессердечная была. И мой брат припугнул моего сводного брата… И почему я этого несчастного зову сводным братом? Мой брат припугнул моего брата. Они были одного возраста, но один — сжавшаяся в комочек душа, другой — тяжёлая, мокрая глина. И этот, который глина, сказал: «Дьявол забрался в твою мать». Но тот именно так всё и видел в этом ночном доме — вон и пламя дьявол качнул… молча скользнул дьявол и по углам, по углам… в дарпасовку. В эту минуту, если б ещё крикнуть «бах!», так бы и испустил дух бедный ребёнок, потому и бог есть на свете, и этот бог приставил мать к этому ребёнку, ему-то она была матерью, это мне она была мачехой, а за ним она ходила, его страхи отводила, она ему ещё и девушку должна была выбрать и сосватать, а потом ещё за косы должна была свою невестку оттаскать, сделать её покорной женой сыну… А мне и бабушкиной шали достаточно, и того даже много, потому что сиротская кожа — она толстая. Так, закутанная в эту шаль, и стою я возле волов перед телегой.

И вдруг Ишхан:

«Давай-давай-давай-давай, Асо, давай, чёрт тебя возьми, давай».

Это уже на следующий день. На следующий день или же в один из этих дней. Лошадь он отыскал, привёл, привязал во дворе, брат мой ушёл к своему плотнику, сводный брат дрожал в саду от страха, но боялся Ишхана и не шёл к матери — уцепиться за её подол, а мачеха опять стала у садовой калитки: «Ишхана убить должны, убьют Ишхана». А я стою перед волами и дрожу, мой отец грузит камни на телегу. Грузит! Горит весь — Арзуманов его поддел, да так и оставил. И вдруг с камнем в руках, ещё не разогнувшись:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: