Август

Август

Андро мастерит телегу. Сосну сейчас пообтешет — дышло готово, дырки просверлить — пустяковое дело. Вот и всё, осталась самая малость. Удивительный народ, так с вещью обращаются, словно она каждый раз с неба к ним падает. А вообще-то, если подумать, правильно делают, потому что трудодень, конечно, трудоднём, а поди-ка поработай целый день на солнцепёке… Вечером надо пойти в село, у Санасара вола попросить, дрова на летнем выгоне, должно быть, все вышли. Пойдёт, коров поглядит, у Ашхен наверняка хороший мацун найдётся, мацуна поест…

Так-то оно так, всё это, конечно, прекрасно, но остов телеги Андро не понравился, ещё когда дерево рубил, не понравился. Передок ещё ничего — туда-сюда, круглый получился, обтекаемый, можно сказать, даже красивый, а телега сама не получилась, как Андро ни старался, не получилась, кривая какая-то вышла, на сторону. Надо будет цепью стянуть, денька два подержать, другого нет выхода.

Ашхен нет-нет да и покажется ему другой, незнакомой женщиной. Словно молоденькая девушка, чужая словно жена. Время от времени Ашхен нет-нет да и сделается сладкой. И неизвестно, куда она прячет свой длинный язык в это время и смотрит на тебя эдаким тлеющим огоньком. Да-а-а… вон как, оказывается, надо с ними расправляться…

Ашхен пришла к нему на Земляничную поляну, трава там у него была скошена, надо было собрать. Она первая пришла. Подоила коров с утра пораньше, молоко процедила и спустилась. Он пришёл и увидел: трава почти вся собрана, а под деревом женщина лежит, лежит, повернувшись на бок. Издали ему показалось, покойного Амо, дай бог ему лёгкой жизни на том свете, покойного Амо Сируш. Но он тут же над собой посмеялся — чего бы ей тут делать… Но если бы… если бы Сируш была, неплохо было бы. А это была Ашхен — с утра коров подоила, молоко процедила и пришла. Поляна была жаркая, Ашхен слегка вспотела. Он поглядел на её раскрасневшееся лицо, на закрытые её глаза, Ашхен спала и — честное слово — спящая совсем на себя не была похожа. Он пощекотал травинкой шею Ашхен и засмеялся. А она не проснулась, веки только дрогнули, сказала «бездельник, дурень», но не проснулась и так во сне и обняла его за шею. И вроде бы она и спала, и улыбалась, и так до конца и не проснулась. А потом лежала с открытыми глазами, в небо глядела. А когда бесшумно поднялась с места, это была опять прежняя высохшая Ашхен, та же старая тварь, крикливая и сварливая.

— Другие уже сено домой свезли, теперь друг у друга тащат, а этот себе дрыхнет… Работать он пришёл, как же… Дождя для него не существует, солнца не существует, зимы не бывает, то-то он такой спокойный у нас, такой медленный… Ему бы камень ещё обтёсанный, гладкий валун — забраться под него и сидеть…

Хотел он огреть её вилами, но удержался, жалко стало. Бедняжка, ведь и работает, и без умолку говорит. Не злая — по привычке бранится. А если и злая, то ведь тоже понять можно. Потому что мир этот трудный, а сам он и вправду слишком уж нерасторопный. Гикор вот, к примеру, и председателем был, и в бригадирах ходил, и кладовщиком работал, и продавцом, и заведующим фермой, его с одного места гонят — он к другому прибивается. Ты про себя думаешь: да ведь это случайность, разберутся — снимут, это по ошибке, завтра же всё изменится, думаешь; и в самом деле, назавтра его снимают, а он цоп — и в магазин и за прилавок; а, думаешь, ну и что, и отсюда ведь полетит; конечно, полетит, полетит-то полетит, но вот смотришь: Гикору шестьдесят стукнуло, пенсию ему назначили, так он и прошёл по жизни потихонечку-помаленечку, самые жирные куски себе отхватывая. А ты знай стругай свою сосну и думай, что это временно.

Когда женился на Ашхен и, прожив с ней месяц, насмерть разругался, он понял, что нет, с этой ему житья не будет. Этой зимой она его сильно разозлила, он стукнул её и сказал: «Иди к своим». Ашхен шаль на плечи накинула, махнула подолом, ушла. А вечером вернулась, пришла с зятем и старшей дочерью, да ещё и внуков на руках держит. «Де-душка-а-а…» А у него по всему позвоночнику аж до самой макушки до сих пор ещё проходило захлёстывающее удовольствие от той крепкой Ашхен самого первого их месяца, и неполное, половинчатое полудовольство от всех других раз, и убеждённая надежда, что жизнь длинна, а женщин на свете много. «Де-е-ед…» Чтоб тебя!..

Когда он в армии служил, в четырёхсотом полку, их роту повезли на концерт. Ансамбль пел:

Ах, как павушка, ах, как павушка,
ах, ступаешь ты, словно павушка…

Перед ними наискосок сидели девушки с обожжёнными солнцем щеками, наверное, из ближних деревень Араратской долины, они потряхивали головами в красных платках и оглядывались на них часто-часто. Мартин… из Иджевана был Мартин, с широким таким лицом, убили беднягу под Керчью, бедный Мартин, сержант был, фамилия Саакян… бедный Саакян Мартин… Он сказал: «Андро, — сказал, — прицепимся к этим: которая с веснушками — мне, другую ты возьмёшь…» Андро посмотрел на другую, и захотел её, и застеснялся. Такие высокие были у неё груди. Потом он посмотрел на Мартина и увидел, что военная форма сидит на нём ладно, как на заказ сшитая, и ремень ловко обхватывает ему спину. А его ремень был брезентовый, и сапоги были не по ноге, великоваты были — нога в них ходила туда-сюда, туда-сюда. Он сказал: «Нет, Мартин, у меня дела». И свернул с дороги, и твёрдо решил, что поругается со старшиной и вытребует себе приличные сапоги по ноге и офицерский пояс себе тоже раздобудет. Мартин пришёл к вечеру усталый и всё улыбался. Глаза у него были сла-адкие, и он всё мурлыкал тихонечко:

Ах, как павушка, ах, как павушка,
ах, ступаешь ты, словно павушка…

Сказал: «Дурачок, почему не пошёл?» Андро обиженно ответил: «Ты вот пошёл, ну и что особенного?» А тот всё пел, лёжа на животе, потом повёл на него влажными глазами: «Дурачок…»

Бедный Саакян Мартин… С широким лицом, брови густые и смеялся, как плакал, такой был парень. На носилках лежал нога на ногу, свободно и тяжело, и казалось снова — слегка плакал.

Басар во дворе младшего брата залился лаем, и сейчас же над грядами фасоли и над кучами старого, лежчего навоза взметнулся и повис в воздухе тревожный голос матери:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: