— Деревенский ребёнок, — сказала другая женщина, — ел как попало, болтался себе на воле, на свежем воздухе. Что ж ты сравниваешь с ним Лерника?
— Не сравниваю, — сказал мужчина в белой майке. — Лерник мой единственный, а ты спроси, сколько этих.
— Семеро, — сказал мальчик. — Нет, восемь, Грант на станции. Восемь нас, — сказал мальчик.
Женщина в красном платье положила на хлеб кружочек колбасы, посмотрела на мальчика и положила сверху ещё один слой колбасы, но мальчику не это было нужно от неё, среди всех этих людей мальчику принадлежала только она, и мальчик от неё ждал защиты, она же протянула ему колбасу с хлебом и молча взглядом велела протянуть стакан. И в ту минуту, когда горлышко бутылки касалось края стакана, в эту минуту она, казалось, испытывала мальчика и вроде бы не должна была налить ему водки, а потом поняла, что среди телеграфного гула мальчик видел её длинную голую ногу, — и она наполнила стакан. Она налила ему до краёв, так что немного водки пролилось на красные пальцы мальчика, а потом положила руку себе на бедро — подбоченилась и посмотрела.
— Ну, за кого пьём? — сказал мужчина в белой майке. — А ты не вмешивайся, — сказал он другой женщине, посмотрел на мальчика и подождал.
Женщина в красном платье молча шевельнула губами, как бы тайком показала на себя пальцем и как бы тайком сказала — за меня пьёте, за меня…
— Пошли, — сказал мужчина в белой майке.
Мальчик оглянулся, женщина в красном платье снова показала на себя и молчаливым движением губ требовала — за меня, за меня, за меня…
— Выпьем за хорошее дело, — сказал мужчина в белой майке.
На земле лежал — рука на радио, белейшая рубашка, отутюженные брюки, волосы чистые и мягкие, и золотые часы на руке, и уже темнеющая верхняя губа, и улыбка в уголках рта, чистая матовая кожа, нежная… Если бы он был цмакутовцем… но он не мог быть цмакутовцем… Если бы они приезжали летом в Цмакут…
— Лерно мой, — сказал отец.
Парень поднял каштановую бровь и поглядел из узенькой щелки, он секунду глядел из узенькой щелки серо-голубым глазом, и ему не понравился ни ихний Цмакут, ни речка, ни девочки на речке, ни дружба его отца с этим мальчиком.
— Ведёт на станцию лошадь, — сказал отец. — Ты бы смог?
Тот разом сел и посмотрел, и во всей школе не было такого красивого мальчика, и девочка на речке, положив голову на валун, улыбалась ему, она, конечно, догадывалась о существовании этого мальчика, и улыбка её была предназначена для него. Выгнув каштановую бровь, он посмотрел на отца, на мальчика, на доктора, на деда Месропа, на мать, на эту женщину в красном платье и плюнул сквозь зубы, мальчик никогда бы не смог так сплюнуть — у него бы непременно слюна попала на подбородок или на грудь, и особенно он не смог бы так сплюнуть, глядя на женщину в красном платье. Этот мальчик резко поднялся и зашагал к каменной изгороди. Он только прикоснулся рукой к этой изгороди, легко перемахнул её, и в ту же минуту был на Алхо, и Алхо встал на дыбы, а тот уже стегал его, то ли стегал, то ли свистел так, будто стегает.
— Смотри и учись, сын косого Егиша, — сказал дед Месроп.
Между деревьями было видно, как скачет лошадь, потом топот её ног стал доноситься глуше и глуше.
— Весь в разбойника деда, — сказал отец. — В конокрада-деда.
— Назаров говорит, и отец не меньший разбойник, — откликнулся доктор.
— Ну можно ли так, доктор? — Дед Месроп то ли хотел слезть с лошади, то ли, наоборот, падал с неё и хотел удержаться, дед Месроп сказал: — Мы ведь тоже люди, как же так.
— Твою мать… — сказал мужчина в белой майке. — Идём, — улыбнулся он мальчику. — Идём, это я не тебе, с тобой мы должны выпить, пошли.
Склонив голову на грудь, мужчина в белой майке стоял перед родником-памятником.
— Вот, — сказал он. — Две тысячи семьсот новыми выложили. — Руки у него были белые и худые, но удар его должен был быть крепким. — Смотри, — сказал он. — Хорошенько смотри, сейчас мы с тобой выпьем за доброе дело, уже сделанное. Смотришь?
— Смотрю, — сказал мальчик.
— Смотри хорошенько, — сказал он, — для тебя ведь строил, для шамутовцев и цмакутовцев, чтобы пили воду и меня поносили… чтобы утоляли жажду, мать твою…
Мальчик слышал шум родника, но самого родника почему-то не видел. Мальчик сказал про себя: «Я пойду, можно, дядь?» — потом сказал: «Очень хороший родник, я пойду, можно?» — но сказать всего этого вслух он не смог.
— Ну как, понравился тебе мой родник, косой цмакутовец? — улыбнулся мужчина в белой майке.
— Очень хороший родник, — улыбнулся мальчик.
— Желание моего Лерно исполнил. Лерно сказал — увековечим память о дедушке. И увековечили. Хорошо увековечили?
— Хорошо увековечили, — сказал мальчик и хотел сказать «я пойду»…
— Чтоб твоё чрево высохло, чёртова дочь, — сказал мужчина в белой майке. — Так сколько вас, говоришь?
Это сухое, серьёзное ругательство врывалось в дом Егиша, где было множество незащищённых голых ребятишек. Мальчик ничего не ответил.
— А?.. — потребовал ответа мужчина в белой майке.
— Что?.. — сказал мальчик.
— Сколько вас, спрашиваю.
— Я? — сказал мальчик.
— Ты ведёшь на станцию лошадь. Вас восемь душ у отца, а у меня один Лерно, чтоб твоё чрево высохло, дрянь.
— Лерно увёл лошадь. — сказал мальчик.
— Ничего, не сдохнет твоя лошадь. А и сдохнет — шестьдесят рублей цена ей. Пускай сдыхает, потому что вы скупые крестьяне. Три тысячи рублей потратил…
— Доктор… — донёсся голос деда Месропа.
— Шутку от серьёзного не умеешь различить… — донёсся голос доктора.
Потом они говорили одновременно, и мужчина в белой майке прислушивался к их голосам, а потом выругался и сплюнул, но не на мальчика плюнул, а потом встал и пошёл от родника.
— Знай, с кем шутишь… — донёсся его голос, потом было тихо, но звука пощёчины не было.
— Сегодня большой день… — донёсся голос деда Месропа.
— В другой раз, в другой раз… — донёсся голос мужчины в белой майке, — не в первый и не в последний раз видимся…
И снова было тихо, дед Месроп, наверно, скривил шею, потом сказал:
— Неправду говоришь, Езек.