Значит, с чебрецом, с солью — и, у Софи был припрятан лук, с луком, значит, почти что, представьте, в собственном соку, то есть почти без воды, совсем как городские гости, когда отгоняют нас от нашего котла и сами на свой городской лад готовят хашламу, — вот совсем так поставили на огонь мясо, и его сладкий дух уже поднялся и стоял в воздухе, а сами они сидели тут же и ждали, когда будет готово, и Арьял принял вину на себя, сдвинул в сторону козырёк фуражки и посмотрел поверх большой чащи Ачаркута на старый Нав-урт, на то место, где он бросил лошадь, то есть дал ей почти что пропасть и таким образом присоединился к виновникам того, что наши горы опустели, вымерли вчистую, — он сдвинул шапку на затылок и замер от восторга.

— Гезынхаднем, — сказал, по-азербайджански сказал, восхищённый, — судьба, говорю, судьба.

Когда пропали овцы, прямо в ту же минуту, Арьялу моему засияла его звезда, засияла и Арьялу сказала: «Не шути, Арьял-джан, следуй за мной, я знаю, где твоя пропажа». Правда, случилось и так, что Арьял ошибся и время понапрасну потерял, — джархечское кино не по нашей воле было, джархечское кино не в счёт, — а вот ночь целую Арьял сдуру проторчал, затаившись в кехутских зарослях, ждал, думал, сейчас несчастный ворюга выскочит откуда-нибудь, да прямо ему в лапы… напрасно, но потом звезда сказала: «Ошиблись немножечко, Арьял-джан, ничего, пошли-ка теперь вот так».

…У Арьяла глаза заволокло, расчувствовался Арьял, заплакал, как барышня.

— Айта, — сказал, — айта… Пришла, значит, сама из того оврага выбралась, вернулась на родину-то.

Лошадь, понимаешь, она — лошадь, всюду ею и быть должна, про бойни в Кировакане и Касахе забудем вообще… Но у нас просто сердце останавливается, когда мы наших парней, невесток, выданных замуж в чужие края… или даже цмакутских лошадей, проданных на сторону коров и божьих агнцев-ягнят представим вдруг на чужбине… нам кажется, что все они пребывают в печали и тоске и что особенно потерянно грустят они по вечерам, вспоминая свои бывшие дома.

— Айта, — сказал, — айта… Когда вопрос с автобусом возник, я свой ремень с её шеи снял, сказал — теперь мы с тобой на равных, одинокие сироты в этой незнакомой стороне; если сам найдёшь дорогу в наш край, благодарен тебе буду до небес, а не найдёшь, тогда знай, значит, что Арьял тебе большое зле причинил. Родина, значит, притянула, — сказал, — из тех оврагов чёртовых вывела.

Словом, ужас как обрадовался. И загрустил — совсем как женщина, потерявшая мужа; загрустил и обрадовался одновременно, и столько смеялся и плакал, шмыгая носом (а Другой разодетый, в костюме, стоял себе, недовольный, то есть, что ни скажи ему, всё плохо), что под конец Софи на него прикрикнула:

— Пропади они пропадом вместе со своей лошадью! Тоже мне! Они вон деньги уже заплатили, машину себе покупают, — сказала, — если б лошадь им нужна была, держали б на дворе.

— Нет, Софо, нет, — сказал, — т-ы женщина, ты не поймёшь, против машины говорить не нашего рта забота… Машина дело хорошее, — сказал, — но лошадь, но наша лошадь… — И это право своё — любить лошадь, справедливость этого права Арьял попросил у Софи — по-своему, всего лишь вопросительно выгнув шею, но Софи что-то другое подумала, покраснела и отвернулась, и это тоже стало новым поводом для шуток, за три дня как следует, значит, истосковалась. Фыркнула: «Тьфу на твоих этих джархечских шлюх», — но речь наша не о том — о лошади.

Когда случай внезапно так нагрянул, когда он обнаружил воровство, он нацелился, поглядел с кехутских склонов на Нав-урт и приметил гордого спесивого ростомского красногривого, того, что был молнией старых лошадиных времён, но гордый и своенравный, как хозяин, он Арьяла даже близко не подпустил, сказал: «Ты — не мой Ростом». А старая кобыла Авага спокойно далась в руки, но ведь в таком случае те две лошади непременно бы пошли за ней — и что бы получилось? Вместо тайной слежки — топот чингисхановской орды. И он попросил клячу дяди Симона: «Братец, милый, прошу тебя, ну как мне на своих коротких ногах монгола поспеть в Погоскилису и Джархеч, в Иджеван и Касах, очень прошу тебя, вон уже зима на носу, скоро останемся в горах вдвоём, я да ты, есть захочешь, пущу тебя к своему стогу, вот те слово…» Кляча дяди Симона покружилась немного, стала рядом, дала оседлать себя и заржала — опять, мол, мы. Целую ночь, окаменев, простояла она в кехутском лесу, а потом ещё, не считая мужчин, ровно под сорока туристками сфотографировалась.

Но даже не о лошадях наша речь: лошади с Нав-урта сошли и паслись теперь на открытом склоне. О Другом, о Красивом Тэване, наш рассказ.

Проклятая беззадая чёрная стерва (сухая палка, поддерживающая побег фасоли, тебе пример), как перебила его мужание и оставила хилым… насколько может быть сладкой и горькой женщина, недозволенная жена погибшего брата… жизнь Тэвана так и идёт с тех пор — как будто ему по башке дали, до чего же крепко, думаешь, заклинило исток. Как неправильно увязанная поклажа, думаешь, вот-вот опрокинется, сейчас скатится в овраг — вот так разлаженно, от начала неладно пошло и идёт. При светлой памяти Вардо, при ней, казалось бы, всё выправилось и выровнялось, ну да проклятие заведомо было спущено — Вардо умерла. Вот как в старые времена турецкий бек мог сесть у источника и сказать: «Эта вода моя», — «маным» — вот точно так. На примерах ежели говорить, — представьте: ребёнок, задыхаясь, вваливается в дом, мол, врачи с милицией маму из могилы вынимают, и версия проклятой беззадой, этого бесплатного скверного радио, мгновенно чтобы облетела всё село, — дескать, налицо подозрение об отравлении, Тэван убил Вардо — вот и представьте себе. И чтоб тебя не подпустили к могиле, и чтоб народ отшатнулся от тебя, и чтоб даже Арьял сошёл с тропинки, чтоб дать тебе пройти, чтоб даже он поверил, что возможная это вещь, чтобы ты отравил мать двоих своих детей — ту, что была тебе за брата, за косаря; ту, что день и ночь ходила за твоей прикованной к постели матерью. А потом бумага о твоей невиновности, объявление вслух, бумажка-свидетельство о том, что истекла кровью, то есть что овитовский врач фактически погубил женщину, — и чтоб местные сельские наши полувласти молча убрались, ушли пить-есть и оставили тебя одного среди вражьего вечера, растерянного. И чтобы та же проклятая беззадая, этот чёрный цмакутский громкоговоритель чтобы в открытую издевнулся над тобой, а тебе, сироте, среди несчастного этого вечера слова её показались бы дружеским кличем: «Деверь мой без вины оказался, ахчи, где моя белая коза, пойду зарежу, к святым ногам моего деверя поднесу… Не знаю, говорят, не он отравил». Чтобы, к примеру, сын его брата, его кровь, фактически брат родной — про Старшего Рыжего мы, чтобы он перед самой конторой, на глазах у всего народа ударил, сбил его с ног и потом встал бы над ним, лежащим, широко по-солдатски расставив ноги… вот и представьте, значит, — дескать, сам он всегда был и останется таким принципиальным и чистым и будущее своё соблюдёт в чистоте, а сейчас, пусть все видят — он, сын, заступается за поруганную честь матери… и значит, тысячу извинений нужно принести не Тэвану, чью юность растоптали, нет, извиниться надо было перед разгорячённой-распалённой стервой. То есть мы не имеем права, не посоветовавшись с семьёй брата, привести в дом новую жену, надеть по её просьбе костюм и выйти в село — нам на люди выходить не предписано: ведь даже годовалый несмышлёныш в селе кричит на пастушью собаку: «Пошла в свои горы, где твоя овца, ступай к ней…» То есть место твоё не здесь, убирайся в свои горы, и пастушья собака перед малым ребёнком поджимает хвост и молча убирается в горы, а обиделась она на ребёнка или не обиделась, неизвестно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: