Потом пришла за бутылкой молока аккуратно через день подымавшаяся с берега старушка, Марья Семеновна, вдова дивизионного врача. Старушка была древняя уж, - нос целовался с подбородком, - но назойливо речистая и говорила все об одном.

У нее был небольшой домик на берегу, - она и сейчас в нем жила, - но он был продан ею маркитанту белых, какому-то болгарину Петрову за много миллионов, незадолго до конца Врангеля. У нотариуса совершив купчую, покупатель там же, в конторе, отсчитал и передал ей миллионы и даже чемодан, в котором их привез; но потом уехал на "Кагуле" с армией белых, и вот уже два года почти не было о нем слуху.

Деньги даны были им разные, какие тогда ходили: и "правительства юга России", и керенские тысячерублевки, и донские, и даже царские пятисотки, но всего только четыре штуки... И теперь старушка полна была страхов и опасений.

Деньги, лежавшие все в том же чемодане у нее в укрытом месте, уже давно, через неделю после очищения Крыма Врангелем, перестали что-нибудь стоить; однако ей все казалось, что их украдут. Опасаясь воров, она опасалась и переселяться из своего бывшего дома куда-нибудь в город: разберут соседи по дощечке, и не будет дома совсем. Конечно, дом не ее теперь, а болгарина Петрова, который его купил. Однако болгарина этого нет и в помине, - может быть, умер, - и тогда дом остается за нею. Конечно, она продала его только потому, что боялась большевиков; все равно, - придут и отнимут. Однако она ведь не знала, что таких маленьких домов не отнимают, иначе не продала бы. Наконец, болгарин Петров, если он жив и вздумает приехать, чтобы ее выселить из дома, должен понять, что если бы она не жила в доме, то от него не осталось бы и следа...

Но главная забота были деньги в большом чемодане из клеенки. И всякого из благонадежных, кого она встречала, спрашивала она сюсюкающим шепотком: В какой цене теперь керенки и донские?.. Я отлично знаю, что их скупают, только мне надо знать, почем?..

И в этот день, как всегда, придя на террасу, она уселась на стул и долго обмахивалась платком, отдышивалась, откашливалась, наконец спросила, оглянувшись:

- А не знаете, милая Ольга Михайловна, почем теперь идут пятисотки?

- Да они разве еще идут? - возясь с воронкой и молоком, спросила та рассеянно.

- Ну вот, - здравствуйте!.. Уж и пятисотки чтоб не шли!.. Как же они могут не идти?.. А я-то вас считала... сведущей!..

И обиделась явно, и Мушке, которая сидела тут же на перилах и болтала босыми ногами, сказала, покачав головой:

- Вот растет... дитя природы!..

- Хорошо это или плохо, по-вашему? - спросила Мушка.

- Маруся!.. не болтай ногами! - прикрикнула мать.

- Мама!.. Да ведь все эти старые деньги давно уж все в печках сожгли!.. И ты сама говорила, что тебе это надоело!.. И вы бы взяли да сожгли!

Старушка долго жевала запавшими губами и смотрела на нее зло и обиженно, наконец продвинула между носом и подбородком:

- Это труд человеческий - деньги!.. Труд человеческий жечь?

- Велика важность!

- Чтобы труд человеческий пропал зря?

- Он и всегда пропадает зря... Вообще, все зря трудятся и трудились...

- Маруся!..

- Мама, дам ведь тоже труд человеческий? А разве он, какой угодно, - не может сгореть?.. Сгорит в лучшем виде, и все... И наш может сгореть, и ваш тоже... Загорится как-нибудь ночью, - и все...

- Поди за дровами, Мурка!.. Поди, пожалуйста!.. Заниматься не хочет... в разговоры старших лезет... Что это с тобою сегодня?

А старушка сидела совсем испуганная, и голова у нее дрожала.

С веревкой и топором, для которого сама когда-то сделала топорище, Мушка, пообедав, пошла за дровами в балки; кстати надо было посмотреть, не ушла ли слишком далеко Женька. Теперь она старалась не приглядываться к морю и горам и не глядеть в небо. Только искоса и бегло взглядывала и тут же отводила глаза. Глядела в землю, ища толстых корней по обрывам; узловатые, крепкие, они горели долго и жарко, как каменный уголь... На одном дубовом пне сидел в тени и слетел, спугнутый ею, большой ястреб-тетеревятник. Мушка тут же решила, что это - тот самый, который в прошлом году заклевал у них не меньше десятка кур, и странно было, что каждую клевал по-новому; то раньше всего разбивал клювом голову и съедал мозг; то разрывал грудь и срывал с кобылки все белое мясо; то начинал лакомиться печенью; а одну неторопливо ощипал догола всю лучше любой кухарки и нигде не ранил, - так и нашли курицу голой, когда его согнали, нигде не раненной, но все-таки мертвой: должно быть, умерла от страха.

- Ах ты, убийца! - крикнула ему вслед Мушка и бросила камень. - Погубил все наше куриное хозяйство!..

На голос Мушки отозвалась издалека дружелюбным мычанием Женька, а Мушка крикнула ей:

- Женя, Женя, Женя, - на, на, на, на, на-а-а!..

Женька посмотрела, подумала, понимающе промычала еще раз и повернула к дому: время было пить воду, доиться и полежать под навесом, отдохнуть. А Мушка замечала о себе самой, что как-то неуверенно, неловко, не так, как всегда, ходила она по сыпучим шиферным скатам; два раза чуть не сорвалась вниз; и топор ей казался очень тяжелым.

В трех местах она порвала платье; осерчала и бросила топор; собрала дрова, - вышла небольшая вязанка, - и когда поровнялась с нею Женька, за которой еле поспевало Толку, погнала их к дому.

Начинала даже немного болеть голова, - конечно, от солнца, - когда она подходила к своей калитке. Дрова и топор она брякнула на дворе устало и сердито, но, увидев на веранде рано пришедшего Максима Николаевича, сказала обрадованно:

- Ага!.. Вот у кого я спрошу!..

Максим Николаевич, как всегда утомленный долгой ходьбой из города, только поглядел на нее устало, а Ольга Михайловна ахнула, увидя изорванное платье:

- Мурка!.. Да что же это!.. Даже страшно смотреть!.. Сейчас же поди зашей!..

- Была охота, - медленно отозвалась Мушка, сама вся пунцовая.

- Лозины хочешь?.. Сейчас же возьми иголку, зашей!

- А где иголка?

На что ответил Максим Николаевич:

- Отдел третий, шкаф седьмой, полка пятая...

Стремительная вообще, Мушка была рассеянна.

Часто посылали ее в комнаты с террасы за тарелкой, чашкой, вилкой, ножом, и неизменно она спрашивала:

- Где это?

- Найди там...

- А где искать?

Поищет и вернется тут же и скажет:

- Нет там ничего!.. Где искать?

В шутку говорил в таких случаях Максим Николаевич, представляя большую публичную библиотеку:

- Отдел... шкаф... полка...

Говорил это спокойно, совсем не в насмешку, но Мушка почему-то надувала губы.

Услышав это теперь, она посмотрела на Максима Николаевича, на мать, потупясь постояла немного на террасе, забывчиво потирая одну оцарапанную голую ногу другою ногой, и пошла в комнату, куда тут же, как всегда быстро и прямо неся высокое тело, вошла мать, говоря на ходу: - Вон у зеркала, в подушечке, - видишь?.. Всегда там иголки и больше нигде!..

Но тут, - было ли это от усталости, или от июльской жары, или от чего другого, - Мушка упала вдруг перед ней на колени и сказала глухо и тихо:

- Мама... я не могу так больше... жить!..

Подняла на нее глаза в слезах и добавила еще тише:

- Милая мама... Не могу... Нет...

Этого никогда с ней не случалось раньше... Этого не могла припомнить за нею Ольга Михайловна... Она спросила испуганно:

- Да что с тобою?

- Ничего, - прошелестела Мушка.

Максим Николаевич сидел на террасе (он пил молоко), а они две маленькая муха и большая - так похожие друг на друга, так привыкшие понимать друг друга, были теперь рядом и отдельно... Ольга Михайловна чувствовала только, что у ее девочки теперь такая же тоска, какая заставляла ее самое повторять временами: "До чего мы дожили, - боже мой!"... Как мучительны были приступы этой тоски - она знала. Ей хотелось чем-нибудь утешить Мушку, но чем же было утешить?.. Она гладила мягковолосую головку девочки и вдруг вспомнила, как та все порывалась искупать свою корову в море, и сказала вполголоса:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: