Но, жалея императрицу, Антоний жалел и себя, и одну женщину, ещё любимую где-то в глубоких тайниках его души, — Джамну. А молодую Августу тоже бы надо пожалеть?.. Но какое дело ему, Антонию Ульпиану, евнуху, до этой безумной вакханки, которая не знает, что делает... Душа её пока отзывается на доброту и любовь. Но лишь пока. Эти чувства нужны только ей; в деле управления государством они вредны... Хотя молодой Августе никогда не сидеть на троне, да и женщина, лежащая перед Антонием, покуда она дышит, не допустит того, чтобы дочь вышла замуж и родила... Гонории давно уготована незримая тюрьма, и она уже сама поняла это... Несчастных жалеют, но не всегда помогают им. Помогать же Гонории не в интересах Антония, а в его интересах верно служить Галле Плацидии.
Лекарь оказался прав — императрица проснулась и пристально теперь взирала на задумавшегося Ульпиана. Боли утихли, лишь тупо ныло в затылке. И императрица сейчас внимательно могла изучать то, что отражалось на одутловатом лице Антония. Друг он её или враг?.. Нет, не враг: он предан ей и ни разу не дал повода усомниться в этом.
— Антоний, я, кажется, видела здесь Евгения и лекаря? Но, может быть, они явились мне в бреду или во сне?
— Нет, величайшая, они были наяву у твоего ложа. Евгений, взирая на тебя, почему-то поспешно удалился, а лекарь, снова порекомендовав принимать эруку, тоже покинул твой кубикул.
— А почему остался ты?
— Я думал, моя госпожа... О твоей несчастной судьбе.
— Ты считаешь, что моя судьба несчастна?
— По крайней мере, что она счастливая, я сказать не могу... Так же, как и сказать о своей.
— Да, тебе не повезло... Когда из Африки Аэций привёз пленных, ты и Джамна мне понравились: тебя я оставила при себе евнухом, а Джамну отдала в услужение к дочери. Я ведаю о тебе многое, вижу, что хорошо служишь, и никому о твоей прошлой жизни не рассказываю.
— Благодарю, благочестивая Августа.
— Ты назвал меня благочестивой. И думаешь, польстил мне?.. Нет. Благочестие в моём положении, как на шее камень, который потянет сразу на дно... Лекарь говорил об эруке... Прикажи подать её. А потом ты, Ульпиан, можешь присутствовать при моём соитии с этими силачами и смотреть, как я стану управляться с ними...
— Нет, госпожа... Когда-то и я управлялся одновременно не с двумя, а с большим количеством женщин... Так что ничего нового не увижу... Желаю, повелительница, чтобы болезнь твоя совсем от тебя отступилась, а её место заняла вечно юная страсть к любовным утехам... И позволь мне удалиться.
Но вспомнил, уже подходя к двери, о разговоре с Евгением, в котором препозит продемонстрировал явное неоткровение. Сказал об этом императрице и далее добавил:
— Мне недавно передали, величайшая, что пираты Сардинии перехватили несколько наших судов с хлебом, шедших из Сицилии и, чтобы досадить Риму и тебе, госпожа, потопили их вместе с зерном. Во многих городах Италии цена одного модия зерна с недавних пятидесяти денариев поднялась до семидесяти и более. Мы уже выслали из Равенны очередную партию философов, писателей и поэтов, ненужных нам, но потребляющих хлеб, который мы распределяем по крохам. Только эти меры вряд ли что изменят... Одобренное в сенате предложение послать часть флота, расположенного в Мизене, на борьбу с пиратами как раз было бы кстати... При разговоре с Октавианом я чётко уяснил для себя, что ничего от молодой Августы он узнать не сумеет... Видно, мозги его нуждаются в проветривании, чтобы лучше соображали. А вот и моё предложение — вместе с главнокомандующим мизенским флотом Корнелием Флавием на разгром сардинских пиратов послать и Октавиана.
Плацидия приподнялась с ложа; опершись на локоть, слегка призадумалась. Да, в последнее время она узрила перемену в поведении Евгения, не говорящую в его пользу, и уловила по отношению к себе отчуждённость, хотя и хорошо скрытую, но опытную женщину не обманешь... И какое-то непонимание всё больше возникало между ней и препозитом, когда они оставались наедине.
«Действительно, пусть проветрит мозги...» — решила императрица.
— Хорошо, Ульпиан... Готовь указ, я подпишу его.
III
Через три дня Евгений Октавиан получил этот указ. При нём ещё находилась пояснительная записка, касающаяся не только его, но главнокомандующего мизенским флотом Корнелия Флавия. Евгений не стал вникать в содержание этой записки, знал примерно, какие распоряжения последовали ему и Флавию; зато суть их действий чётко сформулирована в указе, а этого пока вполне достаточно. Евгений сразу поспешил к Гонории, которая давно ждала его, так как он не появлялся уже несколько дней, хотя понимала, что в связи с болезнью матери у него, как смотрителя дворца, должно было прибавиться немало хлопот. На самом деле её предположения оказались неверными — как раз болезнь императрицы Октавиана мало заботила, было кому и без него ухаживать за ней. Больше беспокоило положение при дворе его самого... Евгений ещё тогда, находясь в покоях Плацидии и рассматривая её искажённое болью лицо, вдруг почувствовал по отношению к себе приступ омерзения; он как бы посмотрел на себя со стороны и увидел вместо красавца мужчины какого-то жалкого человека, играющего двойственную роль любовника матери и дочери и их шпиона. До какой низости может дойти человек, а ведь Евгений не просто смотритель дворца, препозит, он прежде всего представитель при дворе древнего патрицианского рода... И не подобает ему быть грязным наушником, соглядатаем и бесчестным любовником, — роль, скорее приглядная для раба или мелкого чиновника. К тому же он любит одну Гонорию, и любит искренне... А тут ещё эти вопросы хитрого змея Антония, касающиеся откровенности, — тонкая интуиция Октавиана подсказала, что они заданы неспроста, и они как бы служили намёком, прелюдией тому, что за этим непременно последует... В отчаянии и с презрением к себе Октавиан выбежал из покоев императрицы. И вот итог — указ, который в первую очередь подразумевал его удаление из дворца.
Поэтому Евгений сразу бросился к молодой Августе, которая, увидев своего возлюбленного, тут же позабыла все обиды, накопившиеся за дни, в которые он не приходил, отбросила в сторону все подозрения и ревность. Вот он перед нею, её милый, хороший Евгений!.. «Господи! — взмолилась Гонория, — даруй нам тихие мгновения налюбоваться друг другом».
— Но почему у тебя такой вид, как будто ты не рад нашей встрече? — спросила Гонория у Октавиана.
— Родная моя, я очень рад... Я скучал по тебе, но не мог прийти по причине занятости.
Сказал и снова почувствовал к себе омерзение; эти дни, пока не был у молодой Августы, проводил в пьянке, со своими служанками. Хотя женщины-аристократки никогда не воспринимали служанок любовницами-конкурентками, также, как и мужья-патриции слуг, состоявших в штате обслуживания их жён... Если жёны употребляли внутрь семя своих рабов, то какая разница, каким местом тела супруга делала это?! Ох уж этот Рим!.. И чем ближе дело его шло к упадку, тем пакостнее он становился, и законы, направленные на обуздание прелюбодейства и разврата, принимаемые сенатом, на него не действовали. Надежда была только на новую религию, но не на ересь её, вроде арианства, а на истинное христианство... Если бы это понималось всеми! Когда устраивались цирковые представления со зверями и кровью, народ валом валил на них — и христианские храмы разом пустели. А голодные люди, раздетые и разутые, ревели в цирке и хохотали до слёз... По этому поводу пресвитер Сальвиан из Масеалии (современный Марсель) выразил своё прискорбие и изумление: «Кто может думать о цирке, когда над ним (народом) нависла угроза плена (нравственного). Кто, идя на казнь, смеётся?! Объятые ужасом перед рабством, мы предаёмся забавам и смеёмся в предсмертном страхе. Можно подумать, что каким-то образом весь римский народ наелся сардонической травы: он умирает и хохочет...»
Гонория прильнула к груди Евгения, склонив голову, а он нежно поцеловал в то место на шее возлюбленной, откуда её волосы собирались кверху в высокую башню, какую носили все модницы-патрицианки в Риме. Почувствовал, как трепетно вздымались обтянутые шёлком её упругие груди. Слегка отстраняясь, Гонория снова спросила, внимательно взглянув в глаза Октавиана: