Своего бывшего боцмана, имеющего пудовые кулаки, он сделал управляющим, когда приобрёл на острове оливковую рощу. Управляющего звали Адраст, земляк, тоже родом из Афин, имел музыкальное образование, а сам Клисфен в бытность писал стихи. Но в Афинах, как и Риме, когда наступал голод, то первым из города гнали в шею поэтов и музыкантов, музыкантов серьёзных, а не тех, кто на арфах или кифарах подыгрывал матронам, занимающимся с рабами любовными утехами...
Нет необходимости рассказывать, как эти изгои мыкались, пока не попали к морским разбойникам, отрастили бороды и надели малиновые шаровары...
Убить первого... Это поначалу было сделать непросто музыканту и поэту, а уж потом пошло-поехало: но тут произошло следующее — с каждым убитым далее от них начал уходить талант... Иногда бьётся Клисфен сочинить строфу и не может, а у Адраста пальцы рук, сжимающие меч или дротик, утолщились в суставах, ладони расширились и, когда пробует играть на арфе, спотыкаются пальцы о струны... А управляющий из него получился отменный. Новая профессия его тоже требовала жестокости, но понапрасну он рабов не истязал, хотя по части истязаний старались другие — надсмотрщики...
Когда однажды с торгов привезли новых рабов, Адраст обратил внимание на высокого стройного римлянина — и в конце концов разобрался с ним: матросы, проданные с миопароны, сказали, что этот красавец — не простой человек и на корабле вёл себя так, как будто он выше стоял по званию капитана...
— Братья наши, разбойнички, кажись, ошиблись, Клисфен, что не повесили вместе с навархом и этого человека, а всучили нам как рабочий товар...
— Трудится он хорошо? — спросил у Адраста владелец оливковой рощи.
— Да так себе... К физическому труду не приучен: ты знаешь, что он являлся смотрителем императорского дворца в Равенне?..
— Да ну?! — искренне удивился Клисфен. — Вон какая непростая птичка к нам залетела, и я понимаю, что обменять мы его на кого-нибудь не можем, и отдать властям, чтобы разоблачить себя, тоже не можем...
— Нам остаётся одно — прятать его у себя и не давать возможности улизнуть с острова. Поэтому я приказал усилить за ним наблюдение.
— И правильно сделал.
Нежданно-негаданно на Сардинию обрушилась страшная болезнь — чума. «Чёрная смерть» безжалостно начала косить всех подряд. Но природа на удивление в это время, наоборот, пыталась показать себя с самой лучшей стороны, во всей красе: май и июнь были необыкновенными месяцами цветов; благоухал боярышник, не было в садах никогда ещё столько роз, столько жасмина и жимолости, фиговые деревья готовы были плодоносить в году не по два или три раза, а все четыре, оливы зрели на глазах... И везде гудели многочисленные пчёлы, таская к себе в изобилии мёд и усваивая свои ульи повсюду: в дуплах старых деревьев, прорехах крыш, выброшенных ящиках из-под плодов; а кто ещё мог ходить и работать, кого ещё не свалила страшная болезнь, делал сам для пчелиных роёв прибежища из тростника, так как к востоку от озера Когинас простирались болота, делал также из соломы, ивовых прутьев, а то и просто из травы. Но вдруг пчёлы разом исчезли, и чума с новой силой принялась за людей. Добралась она и до владений грека Клисфена...
И раньше голову Евгения Октавиана посещали мысли о побеге, но он видел, что за ним ведётся усиленный надзор. А находиться на острове, где вовсю уже гуляла чума, он уже не мог: или «чёрная смерть» настигнет его здесь, или, в конце концов, забьют палками надсмотрщики.
И он решился...
По утрам рабов будили раньше, чем вставало солнце; полусонных, в цепях, их колонной гнали к оливковой роще через густые кусты маквиса. Надсмотрщики тоже выглядели не отошедшими ото сна: зевали, лениво переговаривались, и всегдашняя бдительность у них притуплялась в это ещё полутёмное время.
И Евгению Октавиану удалось незаметно упасть в кусты и схорониться... Когда колонна ушла, он выбрался и, поддерживая руками цепи, чтобы они громко не звенели, спустился к болоту. Евгений подумал так: если его быстро хватятся и снарядят за ним погоню, то он лучше утопится в болотной жиже, потому что страдать от частых побоев он уже был больше не в силах...
Остановился на краю трясины, взглянул на небо: оно ещё оставалось окутанным тёмными тучами; но уже там, где небо смыкалось с землёю, стала пробиваться синева и постепенно расширяться, но Евгений знал, что солнечные лучи сквозь неё ещё нескоро проглянут...
Через какое-то время он услышал конский топот: для верности приложил ухо к земле... Звук шёл пока издалека, со стороны оливковой рощи.
Евгений заметался: «Погоня!.. Иди в трясину, топись... Ты же недавно так думал...» — и представил, как болотная вонючая грязь со всякой мелкой живностью лезет в рот, ноздри и уши, забивает горло, проникает в желудок, и содрогнулся... Но тут он увидел неподалёку яму, до краёв наполненную древесными листьями, и слава Богу, что они оказались не слежалыми, а свежими, и если он сейчас спрячется и накроется этими листьями, то со стороны не станет видно, что их ворошили...
Он так и сделал, укрывшись в них с головой: лошадиный топот шёл теперь как бы изнутри, эхом отдаваясь в глубокой яме, и вскоре Евгений различил голоса: говорили о нём, хотя бывший смотритель дворца плохо разбирался в языке, на котором изъяснялись те, кто сидел в сёдлах. Они были уроженцами Сардинии и общались между собой на так называемом кампиданском наречии... Но всё же Евгений кое-что понимал, так как на этом диалекте говорили и в Сицилии, где он бывал не единожды...
Кто-то сказал прямо над его головой:
— Давай поскачем в сторону моря... Оно недалеко, всего восемь миль. Наверняка он направился туда...
Когда лошадиный стук копыт затих, первое, что Евгению пришло в голову, — скорее выбраться из этой ямы, ибо дышать становилось всё труднее: листья на дне ямы издавали гнилостный запах. Но воздух сверху проникал сюда, терпеть можно было, и как бы ни хотелось выбраться отсюда, а надо ждать, когда назад вернутся преследователи. Надёжнее хорониться укрытым в яме, нежели на открытой местности, пусть даже в кустах или за деревьями...
Согревшись, Евгений задремал и открыл глаза, услышав снова конский топот, который приближался... И тут будто кто стал ворошить палкой сухие листья, затем раздался шорох и что-то холодное и гладкое скользнуло ему под рубаху и сползло к низу живота... «Боже, змея!» — мелькнуло в его мозгу, и ему захотелось закричать от охватившего его ужаса и впрыгнуть из этой ямы... Но топот лошадей уже рядом; неимоверным усилием воли Евгений сдержал себя: «Уж лучше быть ужаленным этой тварью, чем погибнуть под палками и пытками... Или же быть заживо сожжённым в костре, куда кидают умерших от чумы...» — решил он.
— Как сквозь землю провалился... А не мог он в темноте забрести в трясину и утонуть? — спросил один из преследователей.
— Так и есть! Поехали, скажем управляющему, что беглец погиб...
— Поехали.
Когда всадники удалились, Евгений не дыша, чтобы не вздымался живот, так как тварь улеглась на нём, не проскочив ниже (сделать это не давал туго обтягивающий матерчатый пояс), потихоньку разрыл яму, размотал осторожно пояс, и змея сползла по ноге на землю... Вдруг она проворным тонким шнуром скользнула на край ямы — только и видели её!
«Она даже меня не тронула!» — радостно заколотилось сердце у Евгения, он увидел в этом для себя благоприятный знак свыше и улыбнулся.
«К морю, надо двигать к морю... Ну а если по приказу управляющего погоню возобновят? Лучше в этой яме отсидеться... — Но живот ещё хранил на себе холодное прикосновение змеи, и Евгения снова всего передёрнуло... Тем не менее он заставил себя опять зарыться в листья: — Нужно дождаться темноты, а ночью пойду...»
Он вылез наружу, когда небо вызвездило, а луна в своей четверти уже висела рожками вниз — в небе на севере Италии они слегка приподняты.
Кругом стояла тишь, но когда Евгений пересёк заросли маквиса и оказался в поле, то услышат беспрерывный звон цикад... Душисто запахло разнотравьем, воздух после удушающего, гнилостного запаха стал пьянить.