Генерал наш долго любовался им, но, заметив, что это предпочтение во многих начинает возбуждать чувство патриотической ревности, тотчас же поспешил разуверить нас. «Господа! – сказал он, – не думайте, прошу вас, чтобы у нас требовались исключительно люди сверхъестественного роста! Нет! в нашем предприятии найдется место для людей всякого роста, всякой комплекции. Одно непременное условие – это русская душа!» Слово «непременное» генерал произнес с особым ударением.
– А немцу можно? – раздался в толпе чей-то голос.
Небесная улыбка озарила лицо генерала.
– Немцу – можно! немцу всегда можно! потому что у немца всегда русская душа! – сказал он с энтузиазмом и, обращаясь вновь к своему приближенному, прибавил: – О, если бы все русские обладали такими русскими душами, какие обыкновенно бывают у немцев!
Генерал на минуту задумался и пожевал губами.
– Наполеон Третий сказал правду, – произнес он, как бы в раздумье, что такое истинный француз? спросил он себя в одну из трудных минут, и отвечал: истинный француз есть тот, который исполняет приказания генерала Пьетри! И с тех пор, как он сказал себе это, все у него пошло хорошо!
– Так точно, ваше пр-ство! – прогремели мы хором.
Инородец шевелил глазами и простирал руки. Наконец перепись кончилась. Оказалось 666 соискателей; из них 400 (все-таки большинство!) русских, 200 немцев с русскими душами, тридцать три инородца без души, но с развитыми мускулами, и 33 поляка. Последних генерал тотчас же вычеркнул из списка. Но едва он успел отдать соответствующее приказание, как «безмозглые» обнаружили строптивость, свойственную этой легко воспламеняющейся нации.
– Мы тоже русские! – с наглостию говорили они. – У нас тоже русские души!
– Но вы католики, господа! – усовещивал генерал, – а этого я ни в каком случае потерпеть не могу!
– Какие мы католики – мы и в церкви никогда не бываем!
– А! если так – это другое дело! но, предваряю, худо будет тому, кто солгал…
И затем, приказав восстановить поляков в правах и обращаясь к нам, прибавил:
– Ну, теперь с богом, господа!
С этими словами председатель компании «Робкое усилие благонамеренности» удалился в кабинет, оставив всех очарованными…
Счастливые, обласканные, мы гурьбой выходили от него и весело разговаривали.
– Ангел! – говорили одни.
– Какое знание человеческого сердца! – рассуждали другие.
Я лично был в таком энтузиазме, что, подходя к Палкину трактиру и встретивши «стриженую», которая шла по Невскому, притоптывая каблучками и держа под мышкой книгу, не воздержался, чтобы не сказать:
– Тише! Ммеррзавка!
Почему я это сказал, я до сих пор объяснить себе не могу. Но оказалось, что я попал метко, потому что негодная побледнела, как полотно, и поскорей села на извозчика, чтоб избежать народной немезиды. Есть какой-то инстинкт, который в важных случаях подсказывает человеку его действия, и я никогда не раскаивался, повинуясь этому инстинкту. Так, например, когда я цивилизовал на Западе, то не иначе входил в дом пана, как восклицая: «А ну-те вы, такие-сякие, „кши, пши, вши“, рассказывайте! думаете ли вы, что „надзея“ еще с вами?»
Я очень хорошо понимал, что остроумного тут нет ничего. «Надзея» надежда, «сметанка» – сливки, «до зобачения» – до свидания, – конечно, все это слова очень обыкновенные, но – странное дело – мы, просветители, не могли выносить их. Нам казалось, ну как не бить людей, которые произносят такие слова? Но в то же время, я был убежден, что паны найдут мою шутку необыкновенно веселою. И действительно, они просто надрывали животы от смеха, когда я произносил свое приветствие. (Каюсь, этому смеху многие даже были обязаны своим спасением.)
– О! какой пан милий! – восклицали они хором… Милий! заметьте, «милий», а не «милый»! Ах, прах вас побери!
Точно так было и теперь.
По-видимому, я не сказал ничего, а вышло, что сказал очень многое. К несчастию, я был голоден, и к тому не имел свободного времени следить за негодяйкой. Однако я все-таки был доволен, что успел изубытчить ее на четвертак, который она должна была заплатить извозчику.
У Палкина была почти такая же давка, как и в генеральской приемной, так как все мы, на первый случай, получили по нескольку монет и спешили вознаградить себя за дни недобровольного воздержания, которое каждый из нас перед тем вытерпел. Но замечательно, что никто не спрашивал себе горячего, а все насыщались как-то непоследовательно, урывками, большею частью солеными и копчеными закусками, заедая ими водку. Трехаршинный инородец был тоже здесь, но водки не пил, а выпил жбан кислых щей и съел четверть жеребенка. Проглотив последний кусок, он отяжелел и долгое время не мог даже моргнуть глазами. Многие пользовались этим и безнаказанно показывали ему свиное ухо.
На всех пунктах шли оживленные разговоры.
– Нужно думать, что нам придется действовать по ночам, – догадывались одни.
– Еще бы! Днем-то «его» с собаками не сыщешь, а ночью – динь, динь! Коман ву порте ву? Как поживаете? Wieviel haben sie gewesen? Сколько вас было? Сейчас его, ракалию, за волосное правление – не угодно ли прогуляться? Да не топыриться, сударь мой! Н-н-е то-пы-ри-ть-ся!
– А если же он уф спальни? – спросил тот самый немец, который сомневался, какая у него душа.
– А если же он уф спальни? – поддразнил его один из собеседников, – так что же, что уф спальни! Тебе же, немцу, лучше – прямо туда и при! Может, на стрижечку интересненькую набредешь!
Немчик покраснел.
– Что? Побагровел? Ах, немец, немец! чувствует мое сердце, что добра от тебя не будет. Ты пойми: тут каждая минута миллион триста тысяч червонцев стоит, а ты ломаешься: «уф спальни»!
– О, нет! я ничего! мне очень приятно!
– То-то «ничего»! Ты иди прямо, потому дохнуть тут некогда!
– Это дело нужно умненько вести, – рассуждали в другом месте, – потому тут как раз наскочишь!
– Не может этого быть!
– Что вы говорите: «не может быть»! Я сам, сударь, на собственной своей персоне испытал! Видите это пятно? Вот это!.. Ну? Вы думаете, что это родимое! нет, государь мой, это…
– Я полагаю, надо сначала вызвать дворника, – ораторствовали в третьем месте, – а когда он обробеет, то потребовать, чтоб указал путь… Когда же таким образом настоящая берлога будет приведена в известность, то изловить «его» не будет составлять никакой трудности… Нужно только, знаете, с шумом, с треском, чтоб впечатление было полное…
– Но если, заслышав шум, «он» уйдет?
– Куда уйдет, под стол, что ли, спрячется? или в щель заползет? так за волосы оттуда вытащим, государь мой, за волосы!..
– Но если «он» вдруг лишит себя жизни?
– Те-те-те, это волосатый-то! он-то лишит себя жизни? Да вы, сударь, стало быть, не знаете их! Это благородный человек… ну, тот, конечно… для благородного человека жизнь что? тьфу!.. А то кого нашли! волосатого!
Словом сказать, все шумели, все волновались. Один инородец был исключительно предан варению принятой им пищи. Вскоре, впрочем, и он получил способность моргать глазами и поворачивать головой. Тогда он повернулся всем корпусом к Невскому и, увидев на улице жалкую собачонку, которая на трех ногах жалась около тротуара, отпер окно, вынул из кармана небольшой камень и пустил им в собаку. Последовал визг, и на губах его показалась улыбка! Только тогда мы поняли, какую роль должен был играть этот человек в предстоящем походе. Все на мгновение притихли.
Я вслушивался в эти разговоры, и желчь все сильнее и сильнее во мне кипела. Я не знаю, испытывал ли читатель это странное чувство самораздражения, когда в человеке первоначально зарождается ничтожнейшая точка, и вдруг эта точка начинает разрастаться, разрастаться, и наконец охватывает все помыслы, преследует, не дает ни минуты покоя. Однажды вспыхнув, страсть подстрекает себя сама и не удовлетворяется до тех пор, пока не исчерпает всего своего содержания.
Что до меня, то я ощущал это чувство неоднократно. Обстановка, совещания, ожидание предстоящих подвигов – все эта действует опьяняющим образом. Так было и теперь. Чем более я слушал, тем более напрягались мои душевные силы, тем более я ненавидел. Ночь, робеющий дворник, бряцания о тротуары и черные лестницы, remue-menage кавардак. в бумагах и письмах таково начало! Потом: краткое мерцание утренней зари, медленный благовест к заутреням, дрожь на проникнутом ночною свежестью воздухе, рюмка водки в ближайшей харчевне, шум, смех, изумление ранних прохожих… стой! слушай! В ком не произведет опьянения подобная перспектива? В таком-то возбужденном состоянии я вышел из Палкина трактира и уже хотел направить шаги в свою квартиру, как вдруг увидел идущего навстречу товарища по школе. Натурально, бросились друг к другу; излияния, воспоминания, вопросы… Радость была взаимная, потому что в школе мы были очень дружны, а после того потеряли друг друга из вида, и, следовательно, ни он обо мне, ни я об нем не имели решительно никаких сведений… И вдруг, после нескольких минут задушевной беседы, он говорит мне: