Annotation
Сегодня он наконец-то нашел корабль, готовый доставить его на родину. Сбежавший механик оставил корабль в плачевном состоянии, и он не щадил команду, не щадил себя, лишь бы эти изношенные механизмы доставили его домой…
Клиффорд Саймак
Клиффорд Саймак
Специфика службы
Ему снился родной дом, и когда он проснулся, то долго не открывал глаз, силясь удержать видение. Что-то осталось, но это «что-то» было смутно, размыто, лишено отчетливости и красок. Родной дом… Он представлял себе его, знал, какой он, мог воскресить в памяти далекое, недосягаемое, но нет — во сне все было ярче!
И все-таки он не открывал глаз, так как слишком хорошо знал, что предстанет его взгляду, и всячески оттягивал встречу с грязной, неуютной конурой, в которой находился. «Если бы только грязь и отсутствие уюта, подумал он, — а то ведь еще это тоскливое одиночество, это чувство, что ты на чужбине». Пока глаза закрыты, можно делать вид, будто суровой действительности нет, но он уже на грани, щупальца реальности уже протянулись к полной тепла и задушевности картине, которую он тщится сохранить в уме…
Все, дольше нельзя. Ткань сновидения стала чересчур тонкой и редкой, чтобы противостоять реальности. Хочешь не хочешь, открывай глаза.
Так и есть: отвратительно. Неуютно, грязно, безотрадно, и кругом притаилась эта враждебность, от которой можно сойти с ума. Теперь — взять себя в руки, собраться с духом и встать, начать еще один мучительный день.
Штукатурка на потолке потрескалась, осыпалась, получились большие безобразные кляксы. Краска на стенах шелушилась, темные потеки напоминали о дождях. И запах. Затхлый запах давно не проветриваемого жилого помещения…
Глядя на потолок, он пытался представить себе небо. Когда-то он мог увидеть его сквозь любой потолок. Потому что небо было его стихией, небо и пустынный привольный космос за ним. Теперь он их лишился, они ему больше не принадлежат.
Пометка в трудовой книжке, выговор в личном деле — все, что требуется, чтобы погубить карьеру человека, навсегда сокрушить все надежды и обречь его на изгнание на чужой планете.
Он сел на край кровати, нашарил пяткой брошенные на пол брюки, надел их, втиснул ноги в ботинки, встал.
Тесная, скверная комнатка. И дешевая. Настанет день, когда ему даже такая будет не по карману. Деньги на исходе, и, когда последние уйдут, придется искать работу, любую работу. Может, стоило позаботиться об этом раньше, не тянуть до последнего? Но он не мог себя заставить. Связаться с работой, осесть здесь — значит признать свое поражение, поставить крест на мечте о возвращении домой.
«Дурак, — сказал он себе, — и что тебя потянуло в космос?» Эх, попасть бы только домой, на Марс, и больше его канатом из дома не вытянуть. Вернется на ферму, займется хозяйством, как отец хотел. Женится на Элен, осядет, пусть другие дурни с риском для жизни носятся по солнечной системе.
Романтика… Это она кружит голову мальчишкам, юнцам с восторженными глазами. Романтика дальних странствий, дебрей космоса с лучистыми зрачками звезд, романтика поющих двигателей, холодного булата, вспарывающего черноту и безлюдье пустоты, романтика воплощенных в комочке плоти куража и удали, бросающих вызов пустоте.
А романтики-то не было. Был тяжелый труд, вечное напряжение и щемящая тревога, точащий душу страх, который ловил перебои в работе силового устройства… звонкий удар о металлическую оболочку… любую из тысяч бед, подстерегающих человека в космосе.
Он взял с ночного столика бумажник, сунул его в карман, вышел в коридор и спустился по шаткой лестнице вниз.
Покосившаяся, ветхая терраса. И зелень, неистовая, буйная зелень Земли. Мерзкий, отвратительный цвет, который оглушает и вызывает внутренний отпор. Все зеленое: трава, кусты, каждое дерево. Если смотреть на зелень чересчур долго, так и кажется, что она пульсирует, трепещет потайной жизнью, и ведь нет спасения от нее, разве что запереться где-нибудь.
Зелень, яркое солнце, изнуряющий зной — все это делает Землю невыносимой. Правда, от света можно уйти, с жарой тоже можно как-то справиться, но зелень вездесуща.
Он спустился с крыльца, ища в кармане сигареты. Нащупал смятую пачку и в ней единственную смятую сигарету. Прилепил ее к губе, выбросил пачку и остановился в воротах, соображая, что делать дальше.
Но это усилие мысли было показным, он заранее знал, как поступит. Выбора не было. Одно и то же повторялось изо дня в день уже которую неделю. То же будет и сегодня, и завтра, и послезавтра, пока не уйдет последний цент.
А потом — да, что потом?
Поступить на работу и попытаться хоть что-то из этого извлечь? Копить деньги, пока не наберется на билет до Марса? Пусть любая должность на корабле ему заказана, но ведь пассажира-то они обязаны взять! Эх, пустые расчеты все это… Чтобы накопить достаточно, нужно двадцать лет, а где они?
Он закурил и побрел по улице. Даже сквозь сигаретный дым он ощущал запах ненавистной зелени.
Миновав десять кварталов, он очутился у космодрома. Над полем возвышался корабль. Он постоял, глядя на него, затем направился к убогому ресторанчику позавтракать.
«Корабль, — думал он. — Обнадеживающий признак». В иные дни ни одного не увидишь, а иногда сразу три-четыре. Сегодня есть корабль; может, тот самый.
«Когда-нибудь, — сказал он себе, — найду же я корабль, который доставит меня домой». Корабль, которому до зарезу будет нужен механик, и капитан закроет глаза на злополучную запись в трудовой книжке.
Но он знал, что обманывает себя. Каждый день он говорит себе одно и то же. Вероятно, чтобы оправдать свои ежедневные визиты в отдел найма. Самообман, который помогает сохранить надежду, не пасть духом. Самообман, который позволяет даже кое-как терпеть мрачную, душную конуру и зеленую Землю.
Он вошел в ресторан и сел за столик.
Подошла официантка, чтобы принять заказ.
— Опять оладьи? — спросила она.
Он кивнул. Оладьи — дешевая и сытная пища, а ему надо подольше растянуть деньги.
— Сегодня вы найдете свой корабль, — сказала официантка. — У меня такое чувство.
— Возможно, — отозвался он, не очень-то веря.
— Я знаю, что у вас на душе, — продолжала официантка. — Знаю, как это тяжело. Сама мучилась тоской по родине, когда впервые уехала из дому. Думала, умру.
Он промолчал, чувствуя, что ответить — значит уронить свое достоинство. Хотя на кой оно черт ему теперь, это достоинство!
Конечно, речь шла не об обычной тоске по родине. Это уже планетная ностальгия, тоска по другой культуре, боль от разлуки со всем, к чему привык и к чему привязан.
И тут, сидя в ожидании оладий, он воскресил в памяти сон: уходящие в даль красные увалы, ласкающий кожу сухой, прохладный воздух, блеск звезд в сумерках, волшебное золото отдаленных песчаных бурь. И низенький дом жмется к земле, и на террасе, обращенной к закату, неподвижно сидит в кресле седой старик…
Официантка принесла оладьи.
«Настанет день, — мысленно сказал он, — когда я не смогу больше выносить этого самоистязания, этой жалости к самому себе». Он давно ее раскусил, и давно пора от нее избавиться. И тем не менее мирился с ней, больше того, она стала определять его помыслы и поступки. Она была его щитом и самооправданием, движущей силой, которая поддерживала его на ходу. Он доел оладьи и расплатился.
— Счастливо, — сказала официантка, улыбаясь.
— Спасибо, — ответил он.
Он потащился по дороге, по скрипучему гравию, и солнце припекало ему спину, но хоть от зелени он был избавлен. Космодром голый, безжизненный обожженный и обнаженный.
Он достиг цели и подошел к конторке.
— Опять вы, — сказал уполномоченный по найму.