К зданию сельсовета со всех концов Ставков собирались люди. Шли торопливо, кто в чем: в наскоро наброшенных на плечи кожушках, в ватниках, в довоенных, изрядно потертых пиджаках, в долгополых овчинных шубах, в кованых немецких ботинках, в резиновых чунях.
На улицах, несмотря на гремевший за высотами бой, стало вдруг по-праздничному людно. Только лица у ставичан были хмурыми, серыми, немного испуганными.
Спеша к сельсовету, жители села на ходу обменивались новостями:
— Максим Зажура вернулся. Чулы?
— А як же! Худой, кажут, як сама смерть. Пораненный, весь в бинтах. А тут в семье лихо.
— Этот не пропадет, отцовской закваски.
— А почему митинг?
— Болтают, немец может вернуться. Надо, пока есть время, эвакуироваться.
У плетня спорят мать с дочкой.
— Я тоже пойду на митинг, мама!
— Вот я те пойду! Мало прятала тебя за печкой от немцев? Лучше ступай в избу, телка напои.
— Мама!..
— Не мамкай, делай, что говорят!
Хозяйское перемешивалось с тревогой дня. Хмурая неизвестность бередила души. Хотелось услышать что-то утешительное. На площадь! На площадь!
На сельсоветском крыльце уже собрались офицеры. С ними учитель Тесля в своем старомодном пальто, Плужник, еще кто-то из партизан.
На площади шум, гомон. Задние подпирают ближе к крыльцу передних. Один из офицеров — бледный, с глубоко запавшими глазами (видно, не одну ночь провел в окопах!) — поднимает руку, что-то говорит. Из-за шума почти ничего не слышно, особенно задним.
— Громче, громче говори! — слышится из толпы.
— А вы их «катюшами», товарищ майор! — перебивает оратора парень, стоящий ближе к крыльцу.
Две девушки, точно воробьи, устроились на заборе соседнего с сельсоветом двора. В их глазах печаль.
— Мой уже записался добровольцем.
— Мой Петька тоже.
Младшая притулилась головой к подружке и вдруг уставилась на крыльцо. Кто это? Кто там поднимается? Не сын ли Елены Дмитриевны? Он и есть. Максимка! Тоже держит речь. Перевязанный, боженько мой! О чем он? Немцы рвутся из окружения… Могут снова вернуться в село… Идут бои… Нужно помочь войскам…
Девушки зачарованно смотрят на Зажуру. Видать, смелый! И красивый, ничего себе. Черные брови как стрелы. Весь в Елену Дмитриевну. Счастливая будет та, которую своей назовет.
— Уже назвал Зоську. Давно любятся, еще с довойны.
— Теперь она ему не пара. С немцами путалась.
— А ты откуда знаешь?
— Все знают. Видели ее с немецкими офицерами.
Кто-то громко крикнул:
— Бабоньки, проходите вперед, слушайте боевое задание!
С крыльца объявили: если в селе будет бой, детей укрыть в погребах, женщинам запастись чистым полотном для перевязки раненых, а тем, кто побойчее и посмелее, придется подносить патроны.
Зажура снова поднял руку:
— Ставичане! Мне генерал поручил принять командование над вашей группой самообороны. Кто не записался добровольцем в армию, слушай мою команду! Расходитесь сейчас по домам, берите лопаты, мешки, харчей побольше и снова сюда. Все ясно?
— Ясно! — загомонили в толпе. — Мы быстро.
— А дедам, которые не в этой… не в обороне, тоже приходить?
— Приходите! И жинок с собой забирайте! — крикнул в ответ Зажура. — Всем селом будем немца бить. Не пустим его, проклятого, в Ставки.
За столом возле сельсоветского крыльца лейтенант составлял списки добровольцев. У стола толпилась в основном молодежь — недавние партизаны из отряда Плужника. Многие вооружены немецкими автоматами и карабинами.
Вот протиснулся вперед старый дед в смушковой шапке. Настойчиво тыча прокуренным пальцем в лежавший перед лейтенантом список, он срывающимся фальцетом кричал:
— Пиши и меня, лейтенант, в добровольцы! Я еще с японцем воевал. «Егория» — награда такая была — из рук самого генерала получил. В прошлую немецкую кампанию, в эту самую, империалистическую, тоже воевал, в гражданскую на Колчака ходил. И теперь от молодых не отстану!
— Нет, дедушка, вы свое отвоевали, посидите лучше дома, — вежливо ответил лейтенант. — Или идите в группу самообороны.
Дед недовольно пожал сухими плечами:
— Ну ладно, пойду в эту самую оборону. Мне все одно, лишь бы немца бить.
К столу подошла статная молодуха, метнула острыми глазами на лейтенанта:
— Пишите меня. Не хочу от бомб в селе прятаться, пойду в окопы.
— Не женское это дело, Саша, в окопы, — пытается отговорить ее Тесля. — В окопах мужчин хватит.
— Это смотря каких мужчин, Иван Григорьевич, — отрезает молодуха. — Если таких, как вы, то бабы лучше справятся с немцами.
— А не боитесь, Саша? — блеснул очками Тесля. — Ведь там убить могут.
— Чего мне бояться! Кроме свекрухи, я никого не боюсь. Пишите! — обернулась она к лейтенанту.
К крыльцу подбежала здоровенная тетя, укутанная в добрую полдюжину платков и шалей, голосисто, как на похоронах, запричитала, что провалится сквозь землю, если ее проклятущий хозяин не послушается и не пойдет с ней сейчас же домой. А «хозяин», худенький, щуплый, в коротеньком кожушке, краснея от стыда, упорно протискивался к столу, и на его лице была такая решимость, что, казалось, он готов выдержать любые испытания.
Зажура и майор спустились с крыльца. Майор Грохольский был начальником штаба полка, который освобождал Ставки. Человек уже немолодой, с продолговатым, бледным лицом и седеющими висками, он слыл в дивизии отличным штабником. Однако последние, почти непрерывные бои и бессонные ночи вконец измотали Грохольского. Говорил он нервно и раздраженно. На его тонкой шее постоянно, словно в агонии, дергалось адамово яблоко.
Майор все еще находился под впечатлением недавней встречи с командующим армией. Хотя он лично и не участвовал в разговоре с генерал-лейтенантом о боевых задачах полка, а всего лишь скромно представился ему и провел его в класс, тем не менее приезд в полк столь высокого армейского начальства воспринял как событие необычайное. Ему все время казалось, что, приказывая удержать село, выстоять, генерал обращался именно к нему, начальнику штаба полка, надеялся на него и был уверен, что майор Грохольский не подведет, выполнит задание как надо.
Майор не раз слышал фамилию генерал-лейтенанта, но никогда не видел командующего армией так близко, как сегодня. Он представлял его напыщенным, замкнутым, недоступным, а, оказывается, генерал совсем-совсем простой, как все умные люди. И радости, и печали у него, наверное, такие же, как и у самого Грохольского, только забот во много-много раз больше — за целую армию думать и решать приходится. Глаза печальные, задумчивые и внимательные. Наверное, строгий. Иначе, конечно, не может быть: на фронте нельзя без строгой требовательности.
Грохольского почти постоянно преследовала мысль о собственной незащищенности. Ему порой даже казалось, что и должность свою в полку он занимает вроде не по праву, что нет у него настоящих способностей для выполнения обязанностей начальника штаба. В постоянных заботах об атаках и контратаках, в думах о противнике, об измотанных боями, поредевших ротах и батальонах, об отставших тылах, о так некстати наступившей оттепели и о многом-многом другом он порой представлял себе свой полк чуть ли не единственной реальной силой против всей немецко-фашистской военной машины. Понимал, что все это глупость, но все же нередко думал так. Когда-нибудь может случиться, рассуждал он, навалятся немецкие танки, сомнут, раздавят полк и не останется от него никакого следа, никто, может, и не вспомнит, что был в этом полку начальником штаба майор Грохольский, у которого где-то на Урале остались двое ребят, жена и старуха мать, заведующая поселковой библиотекой.
Посещение полка командующим армией точно перевернуло все в его душе. Человек с виду, да и по складу характера не очень воинственный, привыкший иметь дело главным образом со штабными картами и бумагами, сегодня Грохольский, пожалуй, впервые за время войны, за всю армейскую службу по-настоящему ощутил свою неразрывную слитность со всей той огромной силой, которая гнала немцев на запад. В образе командующего он как бы увидел величие и мощь всей Советской Армии.