— Русские, наверное, засекли штаб, герр генерал, — доложил Блюме. — Оставаться в доме опасно. Может, вам лучше перебраться в блиндаж?
— Кто знает, что лучше, Конрад! Я смертельно устал.
Штеммерман сидел на стуле, повернув голову к приемнику. Блюме были видны его брови, нависавшие над глубокими впадинами глаз.
— Вчера я приказал отрывать окопы полного профиля, как у русских, — проговорил он с легким вызовом, и брови нервно прыгнули вверх. — Я решил взять на себя ответственность за окруженные войска. Нужно сделать все, чтобы спасти их от гибели.
Пальцами правой руки он торопливо крутил ручку настройки. В эфире слышались далекие звуки маршей, сменявшиеся джазовой музыкой и милым женским смехом. Потом кто-то истерично закричал: «Внимание! Внимание! Русские самолеты!..» И опять понеслись звуки маршей, бешеный грохот барабанов, треск, завывание.
Блюме неотрывно смотрел на руку генерала, светло-розовую, почти прозрачную на фоне освещенной шкалы приемника. Он понял, почему Штеммерман заговорил о своей ответственности. В полевых войсках действовал строгий приказ начальника имперского генерального штаба, который запрещал закапываться глубоко в землю. В приказе многословно, пожалуй, с присущей больше геббельсовскому ведомству, нежели генеральному штабу, бравадой утверждалось, что немецкий солдат не привык думать об обороне, что он всегда должен помнить только о наступлении. Цейтлер, вероятно, надеялся, что мелкие окопы-времянки заставят солдат и офицеров невольно пребывать в постоянном боевом напряжении.
«Генерал хочет вызвать меня на откровенный разговор, потому и напомнил о своем распоряжении отрывать окопы полного профиля, — подумал Блюме. — Может быть, это позволит уломать старика, склонить его к решительному шагу?»
Да, еще есть время склонить Штеммермана к капитуляции. Его решение капитулировать может спасти для Германии тысячи жизней. Есть же в нем что-то человеческое. Он, конечно, не глуп и прекрасно понимает, что идеалы великой империи, управляющей миром, — неосуществимая иллюзия, которая давно развеялась в прах на чужой земле. Не раз после двух-трех рюмок коньяка он в присутствии Блюме начинал ругать «нацистских бюрократов». А как он разбушевался, когда узнал, что его единственный любимый младший брат Клаус дал согласие стать комендантом «воспитательного» лагеря в Польском генерал-губернаторстве! Вчера он получил от него письмо, в котором тот поздравил его с днем рождения и пожелал всего наилучшего в жизни, а в конце сделал небольшую приписку: «Если имеешь возможность, распорядись, дорогой, направить ко мне в лагерь несколько эшелонов славянского рабочего быдла. Умоляю: только самых крепких и здоровых, поскольку они мрут тут как мухи. Не забывай, что мы компаньоны Штуккера — тридцать пять процентов акций, а он получил солидный военный заказ, который может принести нашей семье немалый доход. Эшелоны с русскими направляй с охраной из корпуса, так как ребята из СС не думают об экономических интересах империи и в дороге не очень церемонятся с пленными». Майор Блюме как раз находился в комнате Штеммермана, когда тот читал письмо. Бросив его в ящик стола, генерал брезгливо скривил губы: «Кажется, Клаус сумеет сделать лучшую карьеру, нежели я. Его путь нациста хотя менее благороден, зато выгоден…»
Штеммерман с настойчивым упорством продолжал крутить ручку приемника. Блюме включил свет.
— У вас очень жарко, герр генерал, — сказал он, нарушив затянувшееся молчание.
— Ефрейтор Цишке не жалеет русских дров. Говорит, что лес помогает партизанам и его надо уничтожать.
— Но ефрейтор явно не жалеет и вашего здоровья, герр генерал. От такой жары можно задохнуться.
— Жизнь слишком коротка, мой друг, чтобы учиться на ее ошибках. Будем беречь здоровье после победы.
Блюме нервно вздрогнул. Что это? Он еще мечтает о победе? И тут же мысленно успокоил себя: нет, скорее всего, это предлог, чтобы в конце концов начать разговор о положении на фронте. «А возможно, я ошибаюсь? Может, он в самом деле продолжает верить в торжество нацистов, как и Гауф? Но Гауф просто отупел от войны, муштры и приказов. Штеммерман не такой. Он опытный, знающий человек и, безусловно, видит, к чему идет дело. Вероятно, он даже реально представляет себе будущее, и едва ли его прельщает перспектива видеть Европу покрытой концлагерями».
В приглушенное попискивание приемника неожиданно ворвались торжественные звуки советского гимна. Блюме настороженно подался вперед: бой Кремлевских курантов, в Москве полночь! С каждым ударом часов перед мысленным взором Блюме как бы раздвигались широкие, заснеженные просторы огромной страны, которую он любил так же безраздельно, как свою родную Германию. Каждый удар часов напоминал ему о Москве, о покрытой брусчаткой Красной площади, о ленинском Мавзолее. От этих мысленных видений сердце его застучало быстрее, а лицо озарилось удовлетворенной, радостной улыбкой, может быть, чрезмерно радостной и откровенной, потому что Штеммерман включил приемник на полную мощь и с чуть заметной усмешкой спросил:
— Вам, кажется, нравится их гимн, Конрад? Я понимаю, у каждого свои слабости.
Блюме глубоко вздохнул и молча посмотрел на свои наручные часы.
— Русские любят точность, герр генерал, — сказал он после небольшой паузы. — Особенно на войне. Каждый час передают по радио точное время.
— Мне кажется, Блюме, что вы спешите сверять свои часы по кремлевским. — В словах генерала майор ощутил едва скрытую угрозу. Штеммерман резко крутнул ручку настройки, отыскал какую-то берлинскую радиостанцию. — Наш долг, майор, слушать Германию, голос родины! Я говорю с вами как немец с немцем.
«Нет, — мысленно произнес Блюме. — Ты не Германию любишь, ты любишь свое поместье, свое уютное гнездо, своего Клауса с его грязными акциями Штуккера. Тебе не понять, что такое настоящая Германия». Вслух сказал тоном вынужденной откровенности:
— Вы правы, герр генерал! Наш долг — беречь родину, защищать ее, слушать ее голос. Святые слова! Я тоже говорю с вами как немец с немцем. Но у меня бывают такие минуты, когда я перестаю понимать, где враги, а где друзья.
— Враги по ту сторону фронта, Конрад.
— Но фюрер учит нас, что враги затаились и в самой Германии, герр генерал. Я абсолютно согласен с фюрером! — Опасаясь перейти на иронический тон, который мог бы повредить делу, Блюме вполне серьезно, с легкой патетикой добавил: — Мы должны защищать Германию от внешних и внутренних врагов, и мы, герр генерал, будем защищать ее до последней возможности, ибо, как говорил Цицерон, какой честный человек станет колебаться умереть за отчизну, если он может этим принести ей пользу?
Блюме заметил, что при последних его словах генерал слегка опустил веки, задумчиво прищурил глаза и придал лицу торжественно-печальное выражение. Нащупав нужный тон, майор с еще большей сердечностью и искренностью заговорил о величии Германии и талантливом немецком народе. Напомнил о подвиге Арминия, который в Тевтобургском лесу разгромил легионы римского наместника Вара, сказал несколько похвальных слов даже о Бисмарке, назвав его основателем могущественной Германской империи. Затем осторожно, словно шагая по тонкому льду, повел речь о событиях последней войны… Костьми немецких солдат усеяны норвежские фьорды, лесные дебри Белоруссии и Смоленщины. Немецкой кровью густо полита приволжская земля, поля Подмосковья и Украины. Где только нет немецких могил! Он, Блюме, немец, и прекрасно понимает благородный замысел фюрера — создать тысячелетнюю империю нибелунгов от Урала до Ла-Манша. Но ведь недавно сам Гитлер сказал, что Германия будет сражаться до последнего солдата, и, если все-таки победит Россия, это значит, что восточная славянская раса в биологическом отношении сильнее немецкой. Сам фюрер начинает сомневаться в победе Германии. Есть ли после этого смысл продолжать войну, продолжать уничтожение великой нации, обрекать на смерть миллионы немцев? Почему бы ему, генералу Штеммерману, не сделать определенных выводов из сталинградской трагедии армии Паулюса?