Он стоял в удобном глубоком окопе командного пункта и видел перед собой сбегавшие к пруду огороды. Впереди, за прудом, просматривались крайние хаты села, безлюдные, полуразрушенные, с проваленными крышами. Сразу же за хатами тянулись боевые позиции рот. Оттуда все явственнее доносились раскаты боя. Немцы начинали очередную атаку.
В этот момент из темного провала входа в блиндаж высунулась лобастая голова телефониста. Он был без шапки, в расстегнутой шинели.
— Вас к аппарату, товарищ майор! Со штаба армии… Генерал.
Грохольский быстро повернулся, нырнул в блиндаж, взял трубку. Звонили действительно из штаба армии. Сквозь шум помех Грохольский услышал далекий басовитый голос:
— Говорит командующий. Ну как там у вас? Держитесь? Молодцы! Еще немного продержитесь, скоро подойдут танки. Они уже на марше. Ждите. Не бросайте трубку, с вами будут говорить.
Теперь в трубке послышался другой, очень знакомый голос командующего фронтом:
— Здравствуйте! Коротко доложите обстановку на вашем участке. Как ведет себя немец?
— Товарищ генерал армии! — громко и торжественно, словно на параде, прокричал в трубку Грохольский и сразу осекся, подумав, что надо было обратиться иначе: «Товарищ командующий!» Эта ошибка на секунду обескуражила его, но он быстро собрался, стал четко докладывать о положении на участке полка. Генерал слушал внимательно, терпеливо, не перебивая. В трубке не было слышно никакого шороха, будто связь внезапно прервалась.
— Так, значит, часа два продержитесь? Хорошо. Потом будет легче — подойдут танки. Ваши соседи снова контратакуют противника. Это несколько облегчит ваше положение. Вы меня поняли?
— Так точно, товарищ командующий, все понял! Постараемся выдержать. Авиаторы прислали свою пулеметную группу. Очень вовремя прислали. Все будет в порядке. До свидания, товарищ командующий!
Грохольский отдал трубку телефонисту и внезапно почувствовал во всем теле неприятную слабость, прислонился спиной к липкой стене блиндажа, закрыл глаза. Он сказал командующему то, что считал нужным сказать. Даже если это будет последний его бой, последний его час, он не мог, не имел права ответить командующему иначе. «Выдержать!.. Выдержать любой ценой! Пусть хоть сам черт сядет на голову, будем держаться».
Между тем в батальонах положение с минуты на минуту осложнялось. Слева стрельба несколько стихла, зато севернее, на правом фланге, где оборонялся третий батальон, гул боя непрерывно нарастал. Пулеметные очереди сливались в сплошной треск, перемежаясь лишь взрывами гранат.
— Третий? Как у вас там?
Хриплый голос капитана Зажуры прогудел словно из-под земли:
— Жмут, товарищ майор.
— Держитесь, капитан! Мы должны выстоять. Еще час-два, не больше.
Грохольскому хотелось говорить спокойно, как несколько минут назад разговаривал с ним командующий фронтом, но у него так не получалось. Его трясло, словно в лихорадке, и слова: «Держитесь, капитан!» он произнес с каким-то болезненным сомнением, со скрытой мольбой. Он не спрашивал, что происходит на участке третьего батальона. Знал, что держаться неимоверно трудно, что в круговороте боя, когда противник нажимает изо всех сил, почти невозможно угадать, чем все это кончится. Но Грохольскому хотелось услышать именно эти слова, он ждал их с немой мольбой, ловил в трубке каждый шорох.
— Ну как же, капитан? Как у вас дела? — почти крикнул он.
Трубка еще некоторое время молчала, потом отозвалась далеким, почти отчаянным голосом:
— Плохо, товарищ майор. Убит командир седьмой роты. Немцы снова атакуют, но будем…
В трубке послышался громкий хлопок, затрещала автоматная очередь. Потом все стихло. Грохольский растерянно оглянулся. На него в упор смотрел высокий, тучный майор с забинтованной левой рукой. Это Ружин, заместитель командира полка по политчасти.
— Командир седьмой роты убит, — тихо произнес Грохольский.
Ружин смотрел на него немигающим взглядом. Ни один мускул не дрогнул на его полном лице, только глаза сузились, сделались твердыми. Он доложил, что был в седьмой роте, что ротный погиб при нем. Мина разорвалась рядом: лейтенанту осколок попал в шею, а его, Ружина, ранило в руку. В роте осталось пятнадцать активных штыков. Он, Ружин, назначил временно командиром роты ефрейтора Борового, пулеметчика.
Для майора Ружина, человека интеллигентного, мягкого и впечатлительного по природе, гибель командира седьмой роты, его земляка-ленинградца, была одним из самых тяжких потрясений за последнее время. И вовсе не потому, что их роднили земляческие чувства. В лейтенанте Ружин видел свою собственную неосуществленную мечту — стать поэтом; он всей душой чувствовал большой талант своего земляка и желал его расцвета. В часы затишья между боями он с волнением читал стихи лейтенанта об алых парусах, о грустящей девушке, о сожженных врагом деревнях, где не было девушек, где в черных дымоходах ютились лишь голодные кошки.
Случалось, что Ружин просил лейтенанта написать что-нибудь призывное («Чтобы кровь у солдат кипела от ненависти!»), обычную зарифмованную агитку о фашистских зверствах, о силе солдатской дружбы, о долге и Родине. Эти простые, бесхитростные стихи лейтенант читал потом солдатам на митингах. Но после суровых слов о войне бонды всякий раз просили его прочесть что-нибудь лирическое, посвященное прошлому, когда не было окопов, не было тесных землянок, не было горького дыма оставленных людьми сожженных сел. И лейтенант, сняв шапку, вновь становился черноволосым студентом, простым парнем, еще не познавшим счастья любви, грустившим вечерами на Мойка и шагавшим одиноко домой по ночным ленинградским улицам.
— Поэт погиб, Илья Михайлович, большой поэт! — громко проговорил Ружин, отрываясь от воспоминаний.
— Поэт?.. Да, да, я понимаю вас. — Грохольский знал о сердечной привязанности замполита к лейтенанту, но не видел, чем можно утешить этого громоздкого человека.
— Я пойду в третий, Илья Михайлович. Там трудно, очень трудно, — сказал Ружин сразу как-то помрачневшим голосом и стал медленно растирать обмотанную марлей кисть левой руки. Она с каждой минутой болела все больше.
— Да, да, идите! — Грохольский быстрым движением развернул карту. — Нет, минутку, я сейчас. Пусть третий отходит за пруд. Там мало людей, я понимаю, но пусть отходят через плотину за пруд, занимают оборону на берегу. Вот чуть-чуть дальше пулеметная группа летчиков. Не задерживайте немцев: пусть идут по главной улице, только не пускайте их в сторону. По главной улице. Вы поняли? Старайтесь направить их прямо на пулеметы. Там они получат свое. Вы поняли меня, Григорий Илларионович? Прямо на пулеметы!..
Замполит поднял забинтованную руку к груди, привычно козырнул и с неожиданным для тучного человека проворством побежал по узкому ходу сообщения.
Майор Грохольский устало смахнул ладонью со лба бисеринки пота. «Что это я? Кажется, снова закатил истерику? — подумал он про себя, ежась от внезапной неловкости. — Заладил, как дятел, одно и то же: «Вы меня поняли?..» Да замполит все понимает гораздо лучше меня, потому и решил пойти в третий батальон. И Зажура отличный командир. Рано вы торжествуете, господин Липперт! Вам все равно не пройти, ни за что не пройти! Ваша единственная дорога — в могилу. Мы еще повоюем!»
Пожилой солдат-связист настойчиво тряс Зажуру за плечо.
— Товарищ капитан!.. Вы живы, товарищ капитан? Живы?
Голос казался Максиму далеким-далеким, чуть слышным, но удивительно знакомым. Кто это трясет его за плечо? Надо отозваться, сказать, что жив. Но прежде приподняться. Фу ты, какая плотная земля.
Зажура лежал на дне полузаваленного окопа. Ноги его были придавлены комьями глины и земли, а верхняя часть туловища возвышалась над черным месивом грязи. Максим приподнялся на локте, смахнул с плеч и груди липкий чернозем, рывком вскинул голову. Прямо перед ним стоял солдат-связист с пышными рыжеватыми усами, с автоматом в правой руке и продолжал кричать ему: