Впереди, за прудом, в небо поднималось темно-багровое пламя. Горели хаты, горели страшно, неторопливо. Никто не тушил пожара, не было вокруг привычной суеты, и оттого, что село покорно отдалось огню, пожар казался зловеще-таинственным и неумолимым.

«Может, моя хата горит? — мелькнуло в сознании Елены Дмитриевны. — А они там, сиротки, ползают, задыхаются в дыму… Нет, это, кажется, еще на Глинищах. Не дошли пока до нас супостаты. Может, все обойдется, отобьют их, проклятых?..»

Поначалу она не узнала свою избу. Вокруг все было разрушено, повалено, засыпано комьями земли и глины. Возле избы лежала спиленная груша — большое, ветвистое дерево в два обхвата. Эту грушу посадил под окнами еще прадед-казак, и она была таким же неотъемлемым атрибутом зажуринской скромной усадьбы, как и ветхий, с полуистлевшим срубом колодец и маленькая скамеечка у ворот.

Не стало дерева. Не стало колодца: взрывом снаряда его разворотило до самых глубин. Не стало забора: изба стояла голая и осиротевшая. Вдоль всей узкой улочки возвышались брустверы окопов.

Но не это поразило мать. Самым страшным, непоправимым показалось ей почему-то то, что не стало их уютного, заросшего спорышей маленького дворика. Теперь тут громоздились кучи земли, пролегала глубокая траншея, в которой стояли солдаты вперемежку с бойцами самообороны. Вся улочка, вероятно, уже давно находилась в зоне огня.

Не обращая внимания на свист пуль и близкие разрывы мин, Елена Дмитриевна торопливо пошла к крыльцу. Из траншеи закричали: «Мамаша, куда вы? Убить могут!» Она не слышала или просто не хотела ничего слышать. В темных сенях с кем-то столкнулась. Послышался детский плач. Ее лица коснулись холодные маленькие ручонки. Елена Дмитриевна увидела Зосю с ребенком на руках.

— Ты?!

— Несите его в траншею, я пойду за остальными. Там еще двое.

Зося передала ей ребенка и вернулась в избу. Елена Дмитриевна, прижимая к груди дрожащее, худенькое тельце малыша, вышла на крыльцо. Солдаты помогли ей спуститься в траншею, по ходу сообщения проводили к пруду, в безопасное место, где под прикрытием обрывистого берега сгрудились перепуганные ребятишки. Вместе с ними была соседка Елены Дмитриевны, чернявая, еще не угасшей красы молодица Горпина Спивак.

— Ой, тетечка, что тут было, что было! — сразу затараторила она, увидев Елену Дмитриевну. — Когда вы утром ушли, я тоже собралась было в окопы, проведать своего Ивана. А немец как ударит из пушек и прямо сюда. Вышла из хаты, гляжу, у вас во дворе полно военных. Траншею роют, грушу спилили, а в хату никто не заглянул. Я — туда, к ребятишкам: они, воробушки несчастные, забились в углы, плачут, вас зовут. Хотела куда-нибудь отвести их, да из хаты выйти боюсь, вокруг снаряды рвутся, солдаты из пулеметов стреляют. Осталась в хате. И там страшно: вот-вот все на воздух взлетит. Ой, нагоревалась я с ними, тетечка Елена, думала, свету божьего больше не увижу. Спасибо, Зося пришла, Максима своего разыскивала. Вот вместе с ней мы всех ребятишек под огнем и повыносили из хаты.

Как раз в это время из траншеи, что спускалась к яру, вышла Зося с двумя мальчиками лет по восьми. Один из них плакал устало и почти беззвучно, другой размахивал прутиком и все пытался вырвать свою ручонку из Зосиных пальцев.

— Пусти меня! Пусти, говорю! — воинственно кричал он. — Я пойду фашистов бить!

Зося подвела детей к Елене Дмитриевне и, словно в чем-то чувствуя вину перед ней, опустила глаза.

— Мама!.. — Голос у нее сорвался. — Мама! За Максима вы не волнуйтесь. Жив он. Солдаты видели его возле плотины. Жив!.. О вас справлялся.

— Спасибо! — с затаенной болью отозвалась Елена Дмитриевна.

Ей было жарко в овчинном полушубке и шерстяном платке. Она отвернулась. Ей невыносимо было смотреть на эту худенькую, красивую женщину с растрепанными волосами и мокрым от пота лицом, похожую скорее на запыхавшуюся девчонку-подростка. О ней в селе говорят самые дикие, самые отвратительные вещи, называют немецкой подстилкой, продажной тварью, а она жизни своей не пощадила для спасения детей.

— Спасибо! — теплее повторила Елена Дмитриевна и стала искать глазами кого-нибудь из мужчин.

В нескольких шагах от нее морщился от боли высокий сержант с раздробленной рукой. Полы его шинели были густо забрызганы кровью. Кровяные пятна рыжели даже на голенищах сапог. Молоденькая девушка быстро и не очень умело бинтовала ему руку.

Елена Дмитриевна хотела подойти к сержанту, спросить, что же будет дальше, отстоят ли наши село? Но передумала и только тихо, про себя, прошептала: «Что он, бедненький, знает? Без руки остался парень, всю жизнь будет без руки».

Из траншеи выскочил пожилой мужчина в полушубке, окинул быстрым взглядом раненых:

— Пулеметчики есть? Слышите? Пулеметчики есть, спрашиваю?

Никто не отозвался. Пулеметчиков не было. Сержант с раздробленной рукой гневно огляделся по сторонам.

— Слышите? Вас спрашивают, есть ли пулеметчики? Аль мне идти вместо пулемета с гранатой и с культяпкой вместо руки? — Он вынул из кармана шинели лимонку, подержал ее на ладони. Остальные раненые молчали. — Вояки! — Сержант положил гранату в карман. — Я пойду, папаша. Из пулемета стрелять не могу, а с гранатой еще управлюсь.

Боец в полушубке даже не взглянул на него.

— Уходите отсюда все, все, кто может! — крикнул он. — Немец близко, вот-вот подойдет. Елена Дмитриевна, ребятишек подальше бы надо увести, на другую улицу, тут опасно.

— Я умею стрелять из пулемета, дядька Созонт, — поднялась Зося, затем посмотрела на Елену Дмитриевну: большие ее глаза сузились, в уголках рта что-то дернулось. — Пойдемте, Созонт Иванович. Не верите, что могу стрелять? Всему научилась, буду бить немцев не хуже других.

Опустив голову, она быстро зашагала к траншее.

* * *

Старый самооборонец не зря предупредил Елену Дмитриевну о необходимости увести детей. Гитлеровцы уже подошли к развилке дорог, готовились к решительному броску. Оттеснив защитников села на боковые улицы, они подступали к избе Зажур, рвались мимо нее в глубь села.

Пулеметный заслон авиаторов понес большие потери. Задеснянский, которого уже дважды засыпало землей, лежал за пулеметом почти оглушенный и, экономя патроны, бил короткими очередями по атакующим. Он смотрел только вперед. Боялся обернуться, боялся увидеть приваленных глиной погибших товарищей, разбитые пулеметы.

В напряжении, с которым он всматривался вдоль улицы, чувствовалось отчаяние, перемешанное с дерзким вызовом и неукротимой верой в свои силы. Задеснянский не хотел думать о смерти, верил, что после всего пережитого он не может, не должен погибнуть, тем более так нелепо, на земле, от пуль паршивых валонцев. Он страстно хотел жить, и это желание, казалось, преодолевало все. Еще в самом начале войны Задеснянский поклялся себе, что будет драться с немцами до конца, до полной победы. Нет, он не погибнет, пусть-ка они попробуют укокошить его. Черта с два! Он еще полетает над поверженной Германией, над Берлином, над самим проклятым Гитлером!

Правда, когда кончались патроны, он оглянулся, точно помнит, только, один раз! Потом, словно оправдываясь перед кем-то, сказал себе, что оглянулся потому, что его беспокоила судьба детей-сирот, что хотел убедиться, не остались ли в хате дети. Хотя прекрасно знал, что в тот миг подумал и об отходе, подумал о своей жизни, которую не хотел отдать фашистам.

Ефрейтор Боровой принес патроны как раз в ту минуту, когда валонцы поднялись в новую атаку. Они тоже были измучены боем, злоба и отчаяние притупили их страх, они пошли густой лавой, не пригибаясь. Кто мог остановить их? Им казалось, что русские сломлены, что они не способны к сопротивлению и путь в глубь села открыт. Валонцы шли все быстрее, лица их постепенно светлели, в глазах появился радостный огонек. С глухим грохотом пронесся вперед пятнистый танк, и валонцы еще больше ободрились: из сотен их глоток вырвался возглас восторга, возглас торжества.

Задеснянский вставил новую ленту. Пальцы вдавили гашетку мягко, словно пробуя ее упругость. Огненная струя полоснула по улице и сразу слилась с другой струей: два пулемета застрочили гулко и ритмично.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: