— В поле? В такую стужу! — вздохнул генерал и посмотрел на небо, угрожающе низкое и беспокойное, завихренное белой пеленой. Оно казалось ему понятнее и ближе, нежели все то, что происходило на земле.
Штеммерман вошел в хату. Устало присел на скамейку. Глаза резанула высокая, застеленная по-деревенски постель с горкой белых, тугих, чистых подушек. Адъютант помог ему снять шинель, сапоги. Он рывком поднялся, подошел к кровати и почти в изнеможении упал на нее, зарылся лицом в прохладной свежести грубой материи. Перед закрытыми глазами вновь поплыло завьюженное небо. Снежное небо сливается с белым покрывалом, окутывает Штеммермана, и он все дальше, все глубже проваливается в теплоту неведомого наслаждения, в блаженство забытья…
Вдруг за спиной что-то стукнуло. Дохнул холодный ветер. Изба загудела голосами.
— Вы генерал Штеммерман?
Не оборачиваясь, он догадался: русские! Чужие слова, чужие голоса — все чужое. Ему захотелось увидеть их лица. Он обернулся. Нет, не русские! Перед ним стоял майор Блюме в парадном мундире, с Рыцарским крестом на шее. Рядом оберштурмфюрер Либих в шинели, обсыпанной снегом, с белыми, обмороженными щеками. Чуть дальше — молодой летчик в кожаной куртке, с закрытыми глазами.
Откуда-то понесло могильным холодом. Генерал почувствовал его, ощутил всем своим старческим телом, задрожал, будто облитый ледяной водой, но не упал, даже не испугался. Заставил себя встать. Четко отдал честь, сказал:
— Я согласен капитулировать! Идите к русским. Спасайте армию! Слышите?.. Спасайте армию!
Его трясло все сильнее, до боли в суставах. Он схватился руками за голову, с силой стиснул ее и… открыл глаза.
В избе было темно. Через красноватые стекла окон в комнату вливались туманные отблески недалекого пожара. Возле постели стоял адъютант и тормошил Штеммермана за плечо:
— Проснитесь, герр генерал! Русские бьют по селу из артиллерии. Над селом самолеты.
Они выбежали во двор, в ветреную суматоху, в хаос голосов и рев моторов. Над крышами изб гудели тихоходные ночные бомбардировщики, русские «кукурузники», У-2, от которых нигде не было спасения, будто черти, а не люди поднялись в воздух.
Штеммерман задрал вверх голову. Он все еще оставался в тихом трансе, в обворожении сна. О боже, когда всему этому наступит конец? Куда-то брел по снегу, брел вслепую, не замечая ни пожара на противоположном конце села, ни бестолковой беготни солдат.
Адъютант твердо взял его под руку, вывел на улицу к бронетранспортеру. Высокий, худощавый полковник, перевалившись через борт, протянул генералу руку. Снег засыпал полковнику глаза. У него были густые и лохматые, как у совы, брови.
Неподалеку загорелась еще одна хата. Загорелась как-то сразу, заполыхала одновременно со всех сторон. Генерал некоторое время внимательно смотрел на пожар, на выскакивавших из окон солдат, потом перевел взгляд на полковника.
— Поезжайте одни, у меня нет времени!
— Герр генерал! Бригадефюрер выводит колонны в поле. До рассвета мы должны прорваться через русские позиции.
— Прорветесь, обязательно прорветесь. И вы, обер-лейтенант, уезжайте, — обернулся он к адъютанту. — Благословляю вас, уезжайте!
Он напоминал сейчас капитана, который остается на тонущем корабле. Он уже приготовился к смерти, весь был в ее необоримой власти.
Где-то совсем недалеко разорвался снаряд. Группа солдат пробежала по улице. Бешено пронеслись напуганные взрывом кони. В их дико вытаращенных глазах кровенели языки пламени. Генерал отшатнулся к забору, тупо улыбнулся. Ему дышалось сейчас легко и свободно, перед глазами все еще продолжали раскрываться странички недавнего сна. «Я принимаю все условия безоговорочной капитуляции!.. Все принимаю! Но гарантируйте спасение людей. Дайте им жить!..»
Теперь сельская улица опустела. Генерал стоял возле забора, покинутый, забытый своими войсками, бездумно оглядывался вокруг.
«Вы правы, майор Блюме. Надо было капитулировать. Я виноват перед вами, майор, виноват перед своими солдатами…»
Он с трудом переставлял ослабевшие ноги по заснеженной улице. Шинель была расстегнута, и холодный ветер обжигал тело.
«Может, не все еще потеряно? Еще можно капитулировать, спасти людей… Надо приказать Гилле… Приказать!..»
Он не слышал воя снаряда. Не слышал взрыва. Осколок ударил ему в спину. Штеммерман упал на колени, вдохнул в себя холодный воздух и умер.
А за селом исчезали, тонули, расплывались в белесой тьме ночи последние колонны обреченных войск, освещаемые зловещим заревом пожаров.
25
Капитан Зажура стоял перед окопом и устало смотрел на мерцающий снег. Где-то позади и справа загрохотали 76-миллиметровые пушки. Трудно понять: кто бьет, откуда, по каким целям? Немцев еще не видно, но они скоро пойдут. Все вокруг напряжено: ждет их появления. Напряжены мышцы, напряжены сердца, напряжена сталь орудий, пулеметов, автоматов и винтовок. Только бы шли скорее. Надоело ждать.
За спиной Максима в глубоком капонире стоял танк. В темноте едва угадывался силуэт его башни. Направленный в сторону леса ствол орудия затаенно вглядывался в тревожную муть ночи. Танк без горючего. И остальные машины, что неподвижными глыбами высились между окопами стрелков и пулеметчиков, тоже с полупустыми баками, превращены в неподвижные бронированные крепости.
Когда стало известно, что в районе Шендеровки накапливаются остатки окруженной немецкой армии, чтобы еще раз попытаться прорвать кольцо окружения, в движение пришли десятки советских полков и дивизий. По приказу командования на направлении ожидаемого удара заняли боевые позиции артиллеристы, минометчики, пехотинцы. В ближайшем перелеске застыли в молчаливом ожидании кавалерийские части. На флангах сосредоточились танковые батальоны, готовые в любую минуту ринуться вперед.
Всю ночь солдаты долбили ломами и лопатами промерзшую, неподатливую землю. Всю ночь бряцало оружие. Всю ночь слышались приглушенные команды.
В ряду этих стальных лав находился и Максим Зажура. После похорон матери он не мог оставаться в Ставках. Одно желание жгло ему сердце — драться с врагом. Тянуло к своим, в свой минометный дивизион. Но где он теперь? Как разыщешь его в пору стремительного наступления? Решение пришло сразу: остаться тут! Пока не кончился предоставленный ему начальником госпиталя отпуск, он будет воевать на Корсунщине.
Возможно, командир третьего батальона из полка Грохольского поднял бы его на смех, назвал бы дурнем, накликающим беду на собственную голову. А вот танкисты с тридцатьчетверки, что стояли позади в капонире, поняли его и приняли как своего. Он быстро сдружился с ними, и теперь, кажется, нет для него людей роднее и ближе.
Экипаж только что поужинал, сгрудившись при свете фонарика в пропахшей бензином и отработанным маслом машине. Потом механик-водитель и башенный стрелок прилегли на холодных гильзах отдохнуть, а Зажура выбрался на свежий воздух, неподвижно замер у окопа.
Была холодная ночь. Была беспросветная темень. Была напряженная, тревожная тишина. И еще были воспоминания, как никогда реальные, почти осязаемые. В мыслях отчетливо виделось все пережитое: мать, отец, Павел…
Он упрямо думал и о другом. Думал о Зосе. Ее любимый образ жил в нем долгие годы мытарств на чужбине и вновь возник так внезапно и властно в родном селе, зачеркнул прошлое и наполнил душу чувством вернувшейся любви. Словно сквозь густой туман он видел лицо Зоей, ее большие серые глаза, ее девственно стройную фигуру. Но образ расплывался в тумане, делился на части, которые он никак не мог объединить, не мог вспомнить всего, только испытывал чувство неимоверной близости к ней. И от этого чувства ему становилось теплее, надежнее среди большого, мрачного, заснеженного поля.
Так нередко бывает с человеком: воображение гаснет, воображение не может состязаться с силой эмоций. Ее глаза были в душе Зажуры. Он не мог их видеть. Он мог только знать, что они есть, и теперь твердо верил, что они будут с ним, всегда, до конца жизни, вопреки всем превратностям судьбы.