Тут же нашлось пожелтевшее, облупившееся зеркало, вынутое, наверное, из старого, поломанного шкафа, и в этом неровном, остроугольном куске стекла она увидела совсем новую девушку, суровую, перетянутую ремнем, с лихо выгнутой вперед грудью и коротким, но гордо поднятым носом.

Чем не вояка? А могла бы быть в другой одежде, в другой обнове. Она вдруг подумала: если бы стала официанткой в офицерской столовой, она бы, наверное, бегала между столами в белом фартуке, в накрахмаленной наколке, обслуживала бы командиров. Служанкой бы стала, Марина, вот что! За тихий уголок и вкусненький кусочек превратилась бы в прислугу. Кто-то воюет, а кто-то борщи разносит воинам. После войны стыдно было бы людям в глаза смотреть: глядите, это та, которая с подносом против фашистов! Это та, которая спряталась в столовой!

Ох, как хорошо, что Павел тогда вырвал ее из той квартиры. А она, глупая, еще рассердилась на него. Ну, может, и была между ними — между Павлом и Валей — какая-то дружба, когда-то были товарищами в школе, а ты со своей ревностью столько понапридумала, столько крови себе попортила. Павел, когда сели в санитарный поезд, завел с ней долгий разговор. Не о Вале, нет. О Вале больше не вспоминали, Вяля осталась в Марининой душе как укор. Он говорил о человеческом достоинстве, о чести. «Если бы, — говорил он, — все попрятались по норам, по домам, пусть, мол, другие за них воюют, — неизвестно, до чего бы дошло. Такую страшную силу, как фашистская Германия, можно побороть только всем вместе. Вот ты, Марина, уехала из своего глухого села, прилетела в Москву, едешь теперь кто его знает куда, сопровождаешь раненых, и ты уже не просто Марина Байрак, а солдат великой армии, ты уже сама как эта армия. Если бы не ты, не было бы в живых капитана авиации Павла Донцова. Сяду я за штурвал боевой машины и подумаю: это же Марина мне силы вернула, это она ведет мой самолет против фашистов. Вот так твое сердце, Марина, а мое слились воедино, стали одним большим сердцем».

Как сказал он эти слова — так вся душа ее встрепенулась. Ждала, что обнимет, что прижмет ее к себе наконец. Они стояли около окна, смотрели на пролетающие в вечерних сумерках поля, были в тамбуре только вдвоем, и он ей говорил такие хорошие, красивые слова, что она даже слегка к нему прижалась, все ждала его ласк, чего-то такого нового, необычного. Но он только грустно посмотрел на нее и сказал с горькой улыбкой: «Может, и убьют меня где-то в бою, Мариша, но ты не забывай, что тебе и за меня воевать нужно будет, ты мою и свою честь защищать должна».

Не выдержала тогда, взяла его за руку, прижалась к нему крепко-крепко и под монотонный стук колес прошептала: «Я, товарищ капитан, никогда вас не забуду и Москву вашу не забуду. А за свою честь вы можете быть спокойны. — Она лукаво прищурила глаза. — Если я вам рану вылечу — а у меня рука легкая, — ничего с вами плохого не случится».

И. быстро открыв дверь, убежала в вагон.

* * *

Состояние Гельмута не улучшалось, и его снова повезли в операционную. Уже было темно на дворе, завешенные ватными одеялами окна не пропускали ни лучика света, и Марина, переживая за его жизнь, стояла на пороге школы и настороженно ловила звуки, доносившиеся из помещения. Но ничего не слышала.

Начинался налет, гремели за городом зенитки, гудела земля, гудело небо, и по его синеватому бархату нервно метались мечи прожекторов. Мимо школы одна за другой проносились машины, с крыш доносились окрики дежурных, потом от гор неожиданно брызнули к звездам густые струи трассирующих пуль, и Марина совсем отчетливо услышала над головой надрывный гул вражеских самолетов.

Ее пронизало странное, непонятное чувство, в котором она не могла разобраться. Там, в деревне, она также слушала небо, но там почему-то хотелось его слушать, хотелось верить, что это наши самолеты; каждую ночь, даже в первые дни оккупации, они шли на запад и словно звали за собой, обещали что-то волнующее, в их гуле слышался отзвук родной Отчизны, советских армий, которые отступали на восток, но где-то должны были остановиться и снова принести Марине свободу. Сейчас гул был враждебным, предвещающим беду.

Марина знала немцев. Она помнила, как в их село, еще в первое лето оккупации, прибыл немец Хорст Варнеке, старенький, с виду добродушный хозяйчик, какой-то там ландвиртшафтсфюрер, который должен был руководить сельскохозяйственными работами. Людей было мало, крестьяне выходили в поле по принуждению, и поэтому жатва затянулась, огромная хлебная нива осыпалась под жарким солнцем. Тогда Варнеке приехал в деревню с жандармами и собрал в церкви всех детей до десяти лет, затолкал их внутрь, окружил автоматчиками и объявил, что будет держать их без пищи и воды до тех пор, пока не будет собран весь хлеб. Люди работали всю ночь, чтобы спасти детей. Уезжая, Варнеке похлопал старосту по плечу и добродушно, с прямо-таки отеческой улыбкой посоветовал ему заранее готовиться к уборке свеклы, чтобы в дальнейшем не травмировать детскую психику…

Бомбы падали на дальней окраине, в районе порта. Там уже пылали пожары, и видно было даже отсюда, как на рейде разлилось багряное зарево.

— Точно бьет, гад! — сказал какой-то раненый из тех, что стояли у крыльца и разговаривали вполголоса.

Марина боялась пошевелиться, выдать свое присутствие, еще, чего доброго, заподозрят, что подслушивала, нехорошо… Но и уйти не было сил. К чему же все идет? Вон из какой дали летела она самолетом, потом оказалась на самом Кавказе, рядом Черное море… Подумалось, что и деревня так далеко отсюда, как будто не в этом мире она, а где-то совершенно в другом. Какова же эта страшная сила, которая все топчет, жжет, уничтожает? Раненые говорят о втором фронте. Английский премьер Черчилль вроде бы приезжал в Москву. И американцы посылают нам оружие, новые самолеты.

— Самолеты ихние, а летчики — наши! — горько усмехнулся в темноте один из раненых. — Знаете, кого там сейчас оперируют! Немца! Летчика немецкого. Попал к нам в плен, а ему приказали: воюй за красных! Воюй, а не то все равно смерть!

— Меньше бы сочиняли! — огрызнулся молоденький солдат. — Летчиков у нас и своих хватает. А немца не трогайте. Он, говорят, с самим Тельманом дружил и в Испании воевал.

Гельмут… Марине хотелось рассказать о нем всю правду этим раненым… Тогда, за лесом, упал их самолет, и через этот лес они пробирались потом, и горело позади небо, весь мир тогда горел… Давным-давно это было… страшно давно… Пасека, партизанский отряд в лесу, стрельба в ночном мраке, командирская землянка и слова Антона: «Мы отомстим за них!» Антон остался там, в лесу, а она теперь за сотни километров, за тысячи… Она вдруг поняла, что Антон недаром сказал это. Все они должны мстить за ее отца, родных, за всех погибших, все должны бить проклятого фашиста. Как Гельмут, как Павел, как Валя… Должны. И она должна.

Вдруг совсем близко, в соседнем дворе, взорвалась бомба. Что-то трескучее ударило в стену школы, из чердачного окна посыпались обломки дерева.

— В укрытие! — раздался истерический голос с крыши. — Идет вторая волна! Все в укрытие!

«Как же Гельмут? Как Павел? Не брошу их… Ни за что не брошу!..» В коридоре толпились раненые, выскакивали в сад, искали укрытие, перебрасывались испуганными словами. Классы пустели, там остались лишь те, кто не мог двигаться.

Марина на ощупь разыскала двери палаты, где лежали Гельмут и Павел, пробралась к их кроватям. Гельмут на операции, но где же Павел?

Она озиралась во тьме, но ее глаза натыкались на теплую пустоту, она не могла собраться с мыслями. Приблизилась к одной кровати, ощупала другую — пусто. Прошла дальше — опять никого.

Грохот за окном то усиливался, то снова стихал. Немея от страха, Марина стояла в темной палате, ей было нестерпимо жаль Павла, она боялась за Гельмута. И она искала, искала их, пока не зажгли свет и в коридорах госпиталя опять не засновали раненые.

* * *

Это была первая ночь, которую она провела, дежуря в палате. Просторное помещение, сдвинутые в угол парты, черная доска с полустертыми формулами, высокие окна, занавешенные черными одеялами, запах формалина и йодоформа. На кроватях неподвижные фигуры.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: