Покончив со вторичным осмотром больного, Дю Пуарье поднялся, но не уходил, он удвоил свою грубую и резкую лесть, он хотел во что бы то ни стало заставить Люсьена высказаться. Наш герой внезапно почувствовал себя достаточно сильным, чтобы говорить без смеха. «Если я не займу определенной позиции с первого же раза, этот мерзавец не раскроет своих карт до конца и будет не так забавен».
— Я не намерен отрицать сударь, что не считаю себя обездоленным, я вступаю в жизнь, имея кое-какие преимущества: я вижу, что во Франции есть две-три крупные коммерческие фирмы, оспаривающие друг у друга монополию на общественные блага; должен ли я поступить на службу в фирму «Генрих V и К°«или в фирму «National и К°«? В ожидании выбора, который я сделаю позднее, я принял небольшое участие в торговом доме «Людовик-Филипп», единственном, который в данное время способен предложить нечто реальное и положительное, а я, признаюсь вам, верю только положительным данным: даже когда речь идет о материальной выгоде, я всегда склонен заподозрить своего собеседника в желании обмануть меня, если только он не представит мне положительных данных. При короле, которого я выбрал себе сам, у меня есть возможность изучить мое ремесло. Как ни почетны, как ни значительны партия республиканская, или партия Генриха Пятого, или партия Людовика Девятнадцатого, ни одна из них не в состоянии предоставить мне возможность научиться командовать эскадроном в открытом поле. Когда я изучу военное дело, я, вероятно, буду, как сегодня, преисполнен уважения к преимуществам разума, а равно и к прекрасному положению, достигнутому разными лицами в обществе, но, стремясь завоевать и для себя такое же положение, я окончательно выберу ту из трех фирм, которая предложит мне наилучшие условия. Согласитесь, сударь, что слишком поспешный выбор был бы крупной ошибкой, ибо в настоящий момент мне нечего желать: мне придется столкнуться с этим в будущем, если только кто-нибудь окажет мне честь подумать обо мне.
Эта неожиданная тирада, произнесенная с необычной горячностью, — ибо Люсьен смертельно боялся расхохотаться, как сумасшедший, — на мгновение ошарашила доктора. Наконец он ответил, с трудом выжимая из себя каждое слово, тоном деревенского священника:
— Я с живейшей радостью вижу, что вы, сударь, уважаете все достойное уважения.
То обстоятельство, что Дю Пуарье переменил свой непринужденный сатанинский тон, до сих пор господствовавший в разговоре, на отеческий и нравоучительный, заставило Люсьена покраснеть от удовольствия. «Я был с ним достаточно плутоват, — подумал он, — я вынудил его оставить политические рассуждения и обратиться с призывом к сердцу». Он чувствовал себя в ударе.
— Я уважаю все и вместе с тем не уважаю ничего, дорогой доктор, — ответил легкомысленным тоном Люсьен, и, так как лицо доктора выразило удивление, он прибавил, как бы поясняя свою мысль: — Я уважаю все, что уважают мои друзья, но кто же будут мои друзья?
Пытаясь ответить на этот прямой вопрос, доктор вдруг стал плоско разглагольствовать, вынужден был заговорить об идее, предшествующей всякому опыту в человеческом сознании, о внутреннем откровении, получаемом каждым христианином, о преданности делу божию, и т. д., и т. д.
— Мне безразлично, верно ли все это или ложно, — продолжал самым непринужденным тоном Люсьен. — Я не изучал богословия; покуда мы еще находимся в области положительных интересов. Когда-нибудь на досуге мы, быть может, сумеем вдвоем погрузиться в глубины немецкой философии, столь любезной и столь ясной избранным умам. Один ученый приятель сказал мне, что, исчерпав все свои доводы, он прекрасно объясняет, обращаясь к вере, все, чего не мог объяснить простым рассудком. А я уже имел честь доложить вам, милостивый государь, что еще не решил, вступлю ли я со временем в деловые сношения с торговой фирмой, включающей веру в свой основной капитал.
— Прощайте, сударь, я вижу, что вы скоро перейдете на нашу сторону, — ответил с весьма удовлетворенным видом доктор. — Мы во всем согласны друг с другом, — прибавил он, хлопнув Люсьена по груди, — а пока, надеюсь, на некоторое время мне удастся избавить вас от припадков вашей «летучей подагры».
Он написал рецепт и ушел.
«Он менее глуп, — решил, уходя, доктор, — чем эти ничтожные парижане, каждый год проезжающие через наш город, чтобы поглазеть на Люневильский лагерь или на Рейнскую долину. Он с толком повторяет урок, усвоенный в Париже у одного из этих безбожников, заседающих в институте. Весь этот очаровательный макиавеллизм, к счастью, сплошная болтовня, и ирония, сквозящая в его речах, еще не проникла в его душу: мы с нею справимся. Надо заставить его влюбиться в одну из наших дам: госпоже д'Окенкур следовало бы решиться бросить этого д'Антена, который никуда не годится, так как он разоряется» и т. д.
К Люсьену снова вернулись его живость и парижская веселость: он вспомнил об этих прекрасных вещах лишь после того, как пережил в Нанси полосу чудовищной пустоты и равнодушия ко всему на свете.
Поздно вечером к нему зашел г-н Готье.
— Я в восторге от этого доктора, — заявил ему Люсьен, — на всем свете не сыскать более занимательного шарлатана.
— Он почище шарлатана, — возразил республиканец Готье. — В молодости, когда у него было еще мало пациентов, он выписывал рецепт и затем бежал к аптекарю, чтобы самому приготовить лекарство. Через два часа он возвращался к больному, чтобы проверить его действие, В настоящее время в политике он тот же, кем некогда был в своей профессии; ему надлежало бы быть префектом департамента. Несмотря на его пятьдесят лет, основные черты его характера — потребность действовать и резвость ребенка. Одним словом, он до безумия любит то, что, как общее правило, причиняет людям столько неприятностей: он любит труд. Он испытывает потребность говорить, убеждать, вызывать события и в особенности преодолевать всяческие препятствия. Он бегом подымается на пятый этаж, чтобы преподать фабриканту зонтиков советы по его домашним делам. Если бы партия легитимистов имела во Франции двести таких человек и умела использовать их как следует, Правительство лучше обращалось бы с нами, республиканцами. Вы еще не знаете, что Дю Пуарье по-настоящему красноречив: если бы он не был труслив — труслив, как ребенок, труслив, как теперь уже никто не бывает, — это был бы опасный человек, даже для нас. Он шутя верховодит всем здешним дворянством; он расшатывает кредит господина Рея, иезуита, первого викария нашего епископа; только неделю назад он одержал победу над аббатом Реем в одном деле, о котором я вам еще расскажу. Я неотступно стараюсь пролить свет на его интриги, потому что это самый неистовый враг нашей газеты «Aurore». На предстоящих выборах, которыми уже занят этот неугомонный человек, он поможет пройти одному-двум кандидатам правительственной партии, если префект позволит ему погубить нашу «Aurore» и посадить меня в тюрьму, ибо он воздает мне должное, как и я ему, и мы при случае аргументируем совместно. У него предо мной два неоспоримых преимущества: он красноречив и занимателен и один из первых в своей профессии. Его с полным основанием считают самым искусным врачом на востоке Франции и нередко вызывают в Страсбург, в Майнц, в Лилль; только три дня назад он возвратился из Брюсселя.
— Так вы вызвали бы его, если бы опасно заболели?
— Я бы поостерегся. Хорошее лекарство, данное не вовремя, лишило бы «Aurore» единственного из ее редакторов, которому, по его выражению, никогда не сидится спокойно.
— Все они, говорите вы, люди смелые?
— Конечно. Притом многие из них даже умнее меня, но не для всех единственным предметом любви является счастье Франции и республики.
Люсьену пришлось выслушать от славного Готье то, что парижская молодежь называет «тартинкой», то есть скучнейшую тираду об Америке, о демократии, о префектах, обязательно избираемых центральной властью из среды членов генеральных советов, и т. д.
Слушая эти рассуждения, ставшие уже общим местом, он думал: «Какая разница в умственном складе между Дю Пуарье и Готье! А между тем второй, вероятно, настолько же честен, насколько первый — плут. Несмотря на мое уважение к Готье, я смертельно хочу спать. Могу ли я после этого назвать себя республиканцем? Это доказывает мне, что я не создан для того, чтобы жить при республиканском строе; это было бы для меня тиранией всяких посредственностей, а я не в состоянии хладнокровно выносить даже самую почтенную посредственность. Мне нужно, чтобы первый Министр был мошенником, и притом занятным, как Вальполь или господин де Талейран»,