Через десять лет после этого вечера он вспоминал, как в обрамлении высокого окна, в легком закатном свете перед ним возникла эта прелестная девушка: она приглаживала волосы, растрепанные шалуньей сестрой, и шла к нему с ясным, прямым взглядом, без притворного смущения, без кокетства.
Он сразу ощутил к ней доверие и симпатию.
Впрочем, раза два за обедом среди общего разговора Нуме показалось, что в красивом гладком личике сидевшей рядом с ним девушки сквозит надменность — наверно, та самая «холодноватость», о которой писала тетя Порталь и которой Розали была обязана своему сходству с отцом. Но легкая гримаска полуоткрытых губ и голубой холод взгляда вскоре смягчались, сменяясь доброжелательным вниманием, приятным удивлением, которого от него даже не старались скрыть. Родившись и получив воспитание в Париже, мадемуазель Ле Кенуа всегда испытывала легкое отвращение к Югу: его говор, нравы, природа, все, с чем она знакомилась во время летних поездок, было ей в равной мере антипатично. Тут уже, видимо, говорила кровь, и на этот счет между матерью и дочерью все время происходили дружеские споры.
— Никогда я не выйду ва южанина, — смеясь, говорила Розали.
В ее представлении южанин — это был тип человека говорливого, грубоватого и пустого, что-то вроде оперного тенора или посредника по продаже бордоских вин, с правильными, но слишком резкими чертами лица. Руместан, правда, до известной степени подходил под этот образ, созданный проницательным воображением маленькой насмешливой парижанки. Но в этот вечер его горячая музыкальная речь обрела в доброжелательстве окружающих завлекательную силу, придала его лицу вдохновенность и утонченность. После того как близкие соседи по столу вполголоса обменялись замечаниями о том, о сем — это вместе с икрой и маринадом как бы закуска застольной беседы, — завязался общий разговор о последних празднествах в Компьене, об охотах в маскарадных костюмах, в которых гости изображали кавалеров и дам эпохи Людовика XV. Нума знал о либеральных взглядах старика Ле Кенуа и, пустившись в блестящую импровизацию, почти пророчески изобразил этот двор как цирковое представление с наездницами и конюхами, гарцующими под грозовым небом, травящими оленя при блеске зарниц и отдаленных раскатах грома; затем начинается ливень, смолкает перекличка охотничьих рогов, и весь этот монархический карнавал завершается беспорядочным топтаньем в окровавленной грязи!..
Может быть, это была и не совсем импровизация, может быть, Руместан уже репетировал ее на адвокатских конференциях, но никогда и нигде его взволнованная речь, звучавшая благородным возмущением, не вызывала такого восторженного отклика, какой он уловил в обращенном к нему прозрачном глубоком взгляде, в то время как кроткое лицо г-жи Ле Кенуа озаряла лукавая улыбка, которой она как бы спрашивала у дочери: «Ну что, как ты находишь этого южанина?»
Розали была покорена. Этот мощный голос, эти благородные мысли находили отклик в ее душе, способной к глубоким чувствам, по-юному великодушной, страстно влюбленной в свободу и справедливость. Как большинство женщин, для которых в театре личность певца сливается с его арией, личность актера с его ролью, она забыла, что в речах Нумы многое надо отнести за счет виртуозности исполнителя. Если бы она знала, какая пустота была за всем этим адвокатским красноречием, как мало волновали его, по существу, эти компьенские празднества, если бы она догадывалась, что достаточно было одного приглашения, в котором звучали бы нотки императорской милости, чтобы Нума охотно принял участие в подобной кавалькаде, где было чем потешить его тщеславие, его инстинкты гуляки и комедианта! Но она была зачарована. Ей казалось, что обеденный стол словно вырос, что преобразились усталые, сонливые лица гостей: председателя окружного суда, врача, практикующего в их квартале. А когда все перешли в гостиную, люстра, зажженная впервые после смерти брата, жарко ослепила ее, словно настоящее солнце. Солнцем же был Руместан. Это он оживил их торжественное жилье, смел траур, мрак, сгущавшийся во всех углах, пылинки грусти, витающие в старых домах, зажег грани на больших зеркалах и вернул блеск прелестной росписи простенков, поблекшей за сто лет.
— Вы любите живопись, господин Руместан?
— Люблю ли я живопись? Ну еще бы!
По правде говоря, он в ней решительно ничего не смыслил. Но на этот счет, как и на счет чего угодно, у него имелся целый склад готовых идей и фраз, и, пока расставлялись карточные столы, живопись оказалась отличным предлогом для того, чтобы уединиться с девушкой и поговорить с ней, разглядывая старинную роспись потолка и несколько картин кисти знаменитых мастеров, висевших на прекрасно сохранившихся панелях эпохи Людовика XIII. Из них двоих подлинно художественным вкусом отличалась Розали. Она выросла в среде культурной, с хорошим вкусом, и какая-нибудь прекрасная картина, редкое произведение скульптуры вызывали в ней особое трепетное чувство, которого она и выразить не могла как следует из-за своей природной сдержанности и отвращения к нарочитым восторгам светских господ и дам, только мешающим проявиться подлинному восхищению. Но при взгляде со стороны на беседу Розали и Нумы, при виде красноречивой самоуверенности, с которой разглагольствовал адвокат, его широких профессиональных жестов и сосредоточенно-внимательного личика Розали можно было подумать, что это специалист и знаток поучает робкую ученицу.
— Мама! Можно зайти в твою комнату?.. Я хочу показать господину Руместану панно с изображением охоты.
За столом, где играли в вист, мать бросила исподтишка вопросительный взгляд на того, с кем она всегда говорила тоном покорной преданности и к кому обращалась «господин Ле Кенуа». После того как советник слегка кивнул в знак того, что считает это вполне приличным, она тоже дала согласие. Розали и Руместан прошли по коридору, уставленному с обеих сторон книжными шкафами, и очутились в спальне родителей, не менее старинной и величественной, чем гостиная. Над маленькой дверью, покрытой тонкой резьбой, находилось панно с изображением охоты.
— Ничего не видно, — сказала девушка.
Она ваяла с одного из карточных столов канделябр с двумя свечами и, вытянув руку, отчего высоко поднялась ее грудь, осветила панно, на котором написана была Диана с полумесяцем во лбу, окруженная нимфами — охотницами среди райского пейзажа. Но этот жест канефоры, [6]двойным пламенем озарявший ее гладко причесанную головку и ясные глаза, ее надменная улыбка, застывший порыв стройной девичьей фигуры делали Розали больше Дианой, чем сама богиня., Руместан смотрел на нее и, весь во власти этой целомудренной прелести, этой подлинно юной чистоты, забывал, кто она, что он тут делает, забывал свои тщеславные и корыстные мечты. Его охватило безумное желание сжать в объятиях эту гибкую талию, поцеловать легкие пряди волос, одурманивавших его своим тонким благоуханием, унести эту прелестную девушку-ребенка, чтобы она стала очарованием и счастьем всей его жизни. И чутье подсказывало Нуме, что, решись он на это, она поддалась бы, что она уже принадлежит, всецело принадлежит ему, побежденная, завоеванная в первый же день. Огненный ветер Юга! Перед тобой не устоит ничто.
III. ИЗНАНКА ВЕЛИКОГО ЧЕЛОВЕКА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Если были когда-нибудь два человеческих существа, не созданных для совместной жизни, так это они. Во всем решительно являлись они полной противоположностью друг другу: по своим склонностям, по воспитанию, по темпераменту, по крови. Это были воплощения Юга и Севера без малейшей надежды на какое бы то ни было слияние. Взаимная страсть живет подобными контрастами, подсмеивается, если на них обращают ее внимание, ибо считает, что ей все нипочем. Но когда входит в свои права повседневность, когда наступает однообразная смена дней и ночей под одной крышей, чад влюбленного опьянения рассеивается, молодожены узнают и начинают судить друг друга.
6
Канефоры — в Древней Греции девушки, несшие во время празднеств в честь богини земледелия Деметры корзины с дарами.