Отвечая на этот вопрос, мы сталкиваемся с одной из самых существенных особенностей социальной психологии римлян — с эмоциональными узами, которые связывали воедино членов гражданской общины. Для римлянина община была продолжением «фамилии» — первичной, исходной ячейки римского общества, а это означало, что обязанности граждан по отношению друг к другу регулировались уже знакомой нам pietas, которая оказывалась в известной мере важнее правовых норм. Это архаическое воззрение отразилось в пословице, которую в Риме любили повторять: «Высший закон есть высшее беззаконие». Право играло у римлян огромную роль, но в то же время они остро чувствовали ущербность системы, при которой письменная норма, раз навсегда сформулированное правило препятствуют воспринять каждую ситуацию в ее эмоциональном контексте и во всей ее сложности. Если приговор целиком зависит только от закона, то зачем нужны суд и судья? Достаточно, чтобы претор произнес соответствующий пункт закона и объявил приговор. Сохранился очень древний рассказ, относящийся к эпохе царей и ставший позже народным мифом, который показывает, сколь важным был в глазах римлян такой, человеческий, подход к проблемам закона, вины и наказания. Когда юный Гораций победил Куриациев и тем помог родине одолеть соперников-альбанцев, на пути домой он встретил сестру; она оплакивала смерть одного из побежденных, и Гораций, вне себя от гнева, убил ее. То было преступление, и законы предусматривали за него совершенно определенное наказание. Но стоило ли исходить из законов, если речь шла о победителе, о молодом герое? После всех подвигов, им свершенных, можно лп было предать его казни? По родовому праву первым приговор должен был произнести отец; он отказался осудить сына. Теперь убийце предстояло предстать перед судом народа. Закон был предельно ясен: виновного ожидала казнь «по установлению предков» — его надлежало забить до смерти, а труп обезглавить. Обвиняемый предстал перед народом, и народ не согласился с подобным приговором, вопреки закону оправдав Горация. Отсюда согласно традиции возникло право апелляции к народу, которое на протяжении всей истории существования римской гражданской общины рассматривалось в качестве одной из важнейших гарантий libertas — особой римской свободы, право на которую составляло коренное отличие свободного человека от раба.
Таковы исходные, глубинные черты римской цивилизации, которые объясняют и оправдывают страстный, подчас театральный тон римского судебного красноречия, отличающий его от красноречия политического, от выступлений в сенате или на сходках, которые магистрат созывал в перерывах между собраниями народа, — законодательными или выборными. Выступления в сенате или на сходках в несравненно большей степени апеллировали к логике и использовали аргументы, основанные на фактах, тогда как защитительные речи, имевшие целью отстоять интересы гражданина, обращались в конечном счете не в меньшей степени, чем к разуму людей, заседавших в суде, к их сердцу и чувству и должны были заранее рассеять возражения, способные поколебать доводы защитника. В речи «В защиту Квинкция» Цицерон пошел этим путем.
В Риме, однако, любой судебный процесс оказывался в зависимости от политического положения в городе. Ощущается эта зависимость и в речи «В защиту Квинкция». Публий Квинкций, как мы помним, дабы приостановить действие преторского эдикта, лишавшего его имущества, прибег к интерцессии народного трибуна. Трибуном этим был Марк Юний Брут, отправлявший свою магистратуру в 83 году, то есть до принятия сулланских законов. Между тем один из законов Суллы, так называемый Корнелиев, как раз касался границ трибунской власти и лишал трибуна абсолютного права приостанавливать действие эдикта, вынесенного магистратом (в деле Квинкция — претором); правом этим трибун мог отныне пользоваться для защиты гражданина только при учете всех сопутствующих обстоятельств данного дела. Как признал позже сам же Цицерон в одной из веррин, Корнелиев закон отнимал у трибунов право «приносить вред, но оставлял возможность оказывать помощь». Смысл закона состоял, иначе говоря, в том, что трибун не смел больше вмешиваться в вопросы законодательства, но мог воздействовать на применение данного закона в каждом конкретном случае. Перед нами тот же принцип, который породил право апелляции к народному собранию, то же чувство, что закон или абстрактная норма не должны приводить к принятию бесповоротных решений, что между правом во всей его строгости и человеком должно стоять понятие справедливости. Трибунам теперь предстояло заботиться именно о ней.
Процесс Публия Квинкция развернулся после вступления в силу Корнелиева закона, что позволяло адвокатам Невия представить интерцессию Юнпя Брута (к тому же сильно скомпрометированного сотрудничеством с марианцами) как пример трибунского своеволия, которому как раз и должен был положить конец закон, только чго проведенный диктатором. Цицерон с самого начала ясно видел эту опасность и постарался заранее обезвредить аргументы противников, заявив, будто Брут вмешался не с целью воспрепятствовать законным действиям претора, а единственно ради оказания помощи попавшему в беду гражданину, что вполне соответствовало духу нового закона. Нависшая над Квинкцием угроза в довершение ко всему быть еще и заподозренным в принадлежности к антисулланской оппозиции отпадала сама собой.
Было и еще одно обстоятельство, неблагоприятное для ответчика. В качестве своего «прокуратора» (то есть лица, уполномоченного защищать интересы Квинкция в пору его отсутствия) он избрал некоего Секста Альфена — римского всадника, который на следующий же год оказался в проскрипционных списках Суллы. Дело поэтому могли представить так, будто расхождение Квинкция и Невия касалось не только материальных интересов, но имело и политическую подоплеку, будто Квинкций в глубине души оставался марианцем, тогда как Невий даже и в трудные дни сохранял неколебимую верность Сулле. Цицерон, однако, сумел представить ситуацию в совершенно ином свете, напомнив, что Альфен был родственником Невия, воспитан в его доме и, по всей вероятности, именно там научился ненавидеть аристократов, любых, вплоть до вышедших из гладиаторов. Цицерон замечает также, что эдикт, передающий Невию имущество Квинкция, был принят, по-видимому, претором Корнелием Долабеллой, сулланцем; однако законным основанием принятого решения явился эдикт претора 83 года Бурриена — человека из окружения Мария. В двусмысленном положении, следовательно, оказывались и истец, и ответчик; поэтому никто, заключает Цицерон, не заинтересован в том, чтобы ворошить прошлое, которое лучше поскорее забыть.
Случай этот раскрывает в Цицероне многое. Казалось бы, ею пригласили выступить в качестве защитника в процессе, который касался лишь материальных интересов клиента. Но, согласившись, Цицерон оказался перед лицом ситуации весьма запутанной и тем более острой, что в царившей тогда атмосфере сводить личные счеты было весьма несложно. Сама трудность этого процесса дала возможность Цицерону показать себя знатоком правил риторики и тонким диалектиком, зрелым адвокатом, владевшим искусством прибегать в нужный момент к «общим местам», которые именно благодаря своей всеобщности особенно сильно действовали на судей и слушателей. Надо сказать, что суд был в состоянии оценить все эти качества молодого оратора, поскольку председательствовал в нем правовед Аквилий, в прошлом также один из учеников Муция Сцеволы Авгура. Не менее важно было и то, что Цицерон продемонстрировал иа процессе свою способность видеть политический контекст судебного дела. В силу всех этих обстоятельств речь «В защиту Публия Квинкция» послужила превосходным началом адвокатской карьеры будущего оратора, выставила в ярком свете его таланты и сравняла его с Гортензием, над которым он, кажется, одержал победу, поскольку, как прпнято считать, Квинкций выиграл дело.
Тяжба Публия Квинкция и Невия однажды уже разбиралась в суде до того процесса, в котором выступал Цицерон. При первом разборе дела адвокатом Квинкция был некий Марк Юний Брут, о котором нам известно только, что в пору второго процесса он выполнял государственное поручение и находился вдали от Рима. Цицерон согласился взять на себя защиту Квинкция по просьбе шурина последнего — актера Квинта Росция, что дает нам возможность представить себе более наглядно образ жизни начинающего оратора и дружескую среду, его окружавшую. Росций с давних пор был любимцем римской аристократии, толпившейся вокруг него, как придворные вокруг восточного монарха. Лутаций Катул, победитель кимвров, написал в его честь стихотворение, тут же ставшее знаменитым, а Сулла, презрев скверную репутацию, которая в ту эпоху сопутствовала актерам, даровал Росцию всадническое достоинство д вручил золотое кольцо — официальный знак этого сословия. Красноречие и сценическое искусство считались в Риме весьма близкими друг другу. Росций посещал суды, когда там выступал Гортензий, перенимал и воспроизводил на сцене жесты оратора, всю его, как в ту пору выражались, «стать». С той же целью посещал Росция юный Цицерон, восхищался жестами и позами великого актера, находя их одновременно и в высшей степени выразительными и бесконечно изящными; он часто упоминает Росция в позднем трактате «Об ораторе», приводя его как пример совершенного владения мимикой, столь важной для оратора.