В выдвижении этих руководителей из знати, с чьими талантами и силой все связывали надежду на спасение, комплекс представлений об отце семейства сыграл немалую роль.
Когда весь ужас, сопряженный с многолетней войной на территории Италии, остался позади и войны стали вестись все дальше и дальше от городских стен, дела пошли по-другому. Люди, навербованные в легионы, больше не защищали, как значилось в официальной формуле, родные пенаты и могилы предков. Победа теперь интересовала легионеров лишь в той мере, в какой она сулила добычу им самим и славу их командующему, в какой она позволяла им, вернувшись в родной городок, привлекать всеобщее внимание рассказами о подвигах своей молодости, в какой она их обогащала и обещала спокойную, не знающую нужды старость. Римский полководец становился главарем разбойничьей шайки и сохранял это положение не только во время войны, но и в условиях мира. Некогда отношения его с войском определялись pietas, то есть целой совокупностью взаимных моральных обязательств, — вернувшись в гражданское состояние, солдаты должны были, например, поддерживать в народном собрании кандидатов, предложенных их бывшим полководцем, но и бывший воин точно так же, попав в тяжелое материальное положение или став жертвой судебных преследований, мог рассчитывать на покровительство своего прежнего командующего. Весь этот кодекс — неписаный, но неукоснительно соблюдаемый, привел в конце концов к образованию многочисленных, подчас весьма опасных группировок, расстраивавших правильный ход республиканской государственной машины. Бывшие легионеры, сплотившиеся для защиты Цезаря, а позже Октавиана, образовали то ядро, вокруг которого стал складываться новый общественный строй — принципат. И не случайно в титулатуре принцепса почетное место занимали слова Parens — Родитель, или Pater Patriae — Отец Отечества, по-прежнему находившие горячий отклик в душах людей.
Заметим, однако, что Цицерон заслужил то же наименование, хотя никогда не был полководцем. Отцом Отечества его стали называть после победы над Катили-ной в 63 году, и оказался он на вершине почета таким образом не благодаря силе оружия, а лишь благодаря силе слова. Именно красноречие обеспечило ему несметное количество клиентов среди граждан тех городов, интересы которых он защищал в суде. Первыми в атом ряду были общины Сицилии, благодарные оратору за помощь в их борьбе против Верреса, а в дальнейшем, в пору изгнания, благодарность выказали ему и многие другие, признав в нем как бы Отца-покровителя. Цицерон не отличался скромностью, для которой, впрочем, у него не было оснований. Он имел полную возможность по примеру других римлян вступить на путь почестей и славы, но он не хотел добиваться их на войне. По завершении консульства, например, он мог стать наместником Македонии, которая досталась ему по жребию; он обменял этот пост на наместничество в Цизальпинской Галлии, выпавшее его коллеге Гаю Антонию, после чего торжественно, перед лицом народа, отказался и от Цизальпины, настолько ему было важно, как говорит он сам в четвертой речи против Катилины, добиться почестей не в провинции, а в столице. Управление Македонией могло бы, если бы он захотел, принести ему триумф. Он предпочел спасти Рим.
Однажды, правда, Цицерон все-таки попытался добиться триумфа — по завершении его наместничества в Киликии, когда он в начале 49 года под грохот уже начинавшейся гражданской войны появился в Риме. Он был назначен наместником Киликии вопреки своему желанию и одержал там победы, которые, как ему казалось, заслуживали высшей награды. Он стал ее требовать, почти было получил, и лишь обстоятельства сделали триумф невозможным — впрочем, для престарелого консулярия, уже стяжавшего громкую славу, триумф так или иначе стал бы лишь еще одним очередным знаком почета, и у Цицерона не было, в сущности, внутренних оснований требовать, чтобы он еще и как полководец получил то, чего уже добился как оратор. С точки зрения традиционной общественной морали такая смена ценностей была своего рода «моральной революцией». Основой системы ценностей, характерной дотоле для гражданской общины Рима, были воинские таланты и доблести, а ее воплощением — победоносные полководцы. Теперь в ореоле почета представал человек, сделавший карьеру самостоятельно и не на войне, а в области политики, в которой члены его рода ранее не играли никакой роли, человек, сумевший занять первое место в государстве, когда кругом царил мир, и тем самым как бы указавший на никчемность всех других путей к вершинам почета и славы. Вполне очевидно, что столь новая dignitas вызвала вражду и зависть, а столь необычный ее носитель поплатился изгнанием, которого потребовала и на которое согласились все три человека, стоявшие в ту пору у власти — Помпей, Цезарь и Красс. Уничтожить Цицерона окончательно им, однако, не удалось, ибо достоинства, ему присущие, были очевидны, прочны и от него неотделимы. Победоносному полководцу после того, как триумф его миновал, оставалось лишь жить былой славой. Помпей, сумевший добиться триумфа с огромным трудом, а потом, с таким же трудом — и его естественного дополнения — раздачи земель ветеранам, познал все это на собственном горьком опыте. Цицерон же, напротив того, и по завершении своего консульского года остался тем же великим оратором, речи его не стали хуже, и победы, которые они ему приносили, следовали одна за другой; это стало особенно очевидно, например, после смерти Цезаря, когда он вернулся во вновь обретший свободу сенат, стал выступать и очень быстро начал играть в нем главенствующую роль. Примечательно, что и несколькими годами раньше, когда Помпей и сенат почти в полном составе находились на Востоке, победоносный Цезарь, пытаясь поставить свою власть на законную основу, не смог обойтись без Цицерона.
Чем же все-таки были обусловлены престиж и влияние, которыми столь явно пользовался Цицерон? Сказать, что он добился их своим красноречием, значит, еще ничего не сказать. Подлинно красноречив тот, кто умеет убеждать. Почему умел убеждать Цицерон? Потому что умел придавать гармонию словам и звукам? Подобная гармония, красота речи, то изящная, то суровая, разумеется, играли свою роль, но играли ее потому, что выражали нечто иное и большее. Столь постоянный успех мог объясняться лишь тем, что Цицерон воплощал силу, ранее никогда столь ясно не выступавшую, как бы разлитую в общественном сознании римлян и носившую преимущественно нравственный характер, подобно той, что оставалась у победоносного полководца после того, как бывали забыты насилия, им причиненные, и кровь, им пролитая. Авторитет Цицерона зиждился, как нам представляется, на присущих ему умеренности, предусмотрительности и ясности взгляда, на его мужестве и чувстве справедливости, основанном на законе и праве, которые все вместе составляли особого рода мудрость. Он делом доказал, что обладает каждым из этих свойств. Те особенности его поведения во время гражданской войны, например, которые принято рассматривать как нерешительность, объясняются не боязнью действия, а отвращением к насилию — отнюдь не свойственным экстремистам, окружавшим Помпея. В судебных речах, произнесенных им на протяжении жизни, он стремился защищать закон и справедливость — во всяком случае, таково было впечатление, им производимое. Во времена Берреса он пытался бороться против тирании и произвола при управлении провинциями, которые вошли в обычай. Во времена Катилины он сумел обнаружить заговор, и если ликвидировал его не сразу, то это объяснялось лишь осторожностью, без которой вину заговорщиков так и не удалось бы доказать. В эти же трудные дни он в отличие от большинства тех, кто его окружал, а также скорее всего от своего коллеги Гая Антония не стал искать примирения с заговорщиками, обнаружив немалое мужество и презрение к опасности, нависшей над его жизнью.
Таков был облик Цицерона в последние годы его жизни, и именно на нем основывался его нравственный авторитет как оратора и консулярия. Конечно, есть полная возможность увидеть Цицерона и в другом свете, истолковав поведение его в отрицательном смысле. Мы говорим, например, о его мужестве; но можно указать и на тот упадок духа, который охватил его перед вынужденным отъездом в изгнание. Можно отрицать его умеренность, напомнив о казни заговорщиков 63 года и утверждая, что она отнюдь не диктовалась государственной необходимостью. Можно обратить внимание и на его частную жизнь — на его постоянное стремление к обогащению. Позволительно также усомниться в допустимости превозносить судебного защитника за справедливость и верность законам, если он добивался оправдания виновных, защищал Фонтея, при этом обвиняя Верреса. Можно поставить под сомнение и его предусмотрительность, если взглянуть на отношения его с Октавианом: сначала Цицерон пытался использовать молодого честолюбца в своих целях, потом устранить, а в конце концов тот сумел перехитрить его. Говорят сами за себя и отдельные места из писем Цицерона, отдельные суждения его о людях, дальнейшее поведение которых полностью их опровергло. Зрелище этой жизни, так широко распахнутой перед нашими глазами благодаря сохранившимся пусть частично, но все же в достаточном изобилии письмам самого Цицерона и его друзей, допускает самые разные оценки, особенно если рассматривать лишь поверхность событий и факты сами по себе. Но суть человеческой жизни скрыта глубоко под поверхностью событий. Она, эта суть, связана с интеллектуальными, а может быть, и еще сложнее — с духовными основами личности, с теми горизонтами ее бытия, где определяется выбор решений и которые ускользают от взгляда историка-«позитивиста». И первое, что побуждает нас быть крайне осторожными, истолковывая те или иные факты, это уважение и похвалы, которыми так щедро осыпали Цицерона и его современники, и последующие поколения. Разве стали бы они рассматривать его как образец для подражания, если бы он был той незначительной личностью, которую нам подчас изображают? Неужто авторитет его не основан ни на чем, кроме обмана и лжи? А людей, его окружавших, он убеждал лишь потому, что умел красно говорить?