А потом постепенно и Лесковец забыл о его «затяжном» вступлении в колхоз и перестал попрекать. И снова Шаройка стал пользоваться славой лучшего хозяина, теперь колхозного. В течение четырех лет до войны он был бригадиром, и бригада его всегда была первой. Этого не мог не ценить председатель колхоза Антон Лесковец. Правда, и в собственном доме у Амельяна Денисовича хозяйство шло отлично. Но кто теперь мог попрекнуть его этим? В богатом колхозе и колхозники зажиточные. Не один он такой в деревне! И о семье его никто дурного слова не мог сказать. Работящая и усердная была семья. Все дети успешно кончили школу и один за другим, все четверо, уезжали на учебу в город. А от этого ещё больше возрастал авторитет отца.
…Приказ об эвакуации скота Антон Лесковец привез ночью. По дороге из районного центра домой председатель обдумывал план эвакуации. Наметил погонщиков. Кандидатуру ответственного за все колхозное стадо согласовал ещё в райкоме. Поэтому, даже не заезжая домой, он направился к Шаройке.
Амельян Денисович спал на чердаке, на сене, одетый и с берданкой, как и многие другие колхозники в те дни, когда в окрестностях уже ловили вражеских парашютистов. Дочь позвала его. Он спустился, как всегда, не торопясь, при свете месяца обобрал с суконной поддевки приставшее сено, сонно поздоровался, предложил закурить. Лесковец отказался — некогда было — и сразу же, даже не присев, заговорил о деле.
— Тебя назначаем ответственным. Человек ты умный, хозяйственный. И райком поддерживает…
Шаройка ответил не как обычно — подумав, взвесив, а сразу, даже не дав Лесковцу кончить:
— Нет, благодарю, товарищ председатель. У меня свое хозяйство, дети. Да и человек я, — он подыскивал оправдания, — старый, слабый…
Антон Лесковец чуть не задохнулся от прилива злобы и от обиды за свою ошибку. Он медленно наклонился к Шаройке, долго молчал, потом протяжно выдохнул ему в лицо:
— Су-укин сын! — и, не сказав больше ни слова, повернулся и быстро пошел с просторного, обнесенного высоким забором двора Шаройки.
Ответственной за стадо он послал свою старшую дочку Катерину.
Шаройка остался в деревне.
Осень и зиму прожил он без особых треволнений, сравнительно спокойно, если вообще можно говорить о каком бы то ни было покое в то страшное время. Хозяйничал на своем наделе, помогал женщинам, и они рады были, что в деревне остался хоть один настоящий хозяин — мужчина, отзывчивый и добрый человек. Но неожиданно, когда он уже совсем успокоился и начал забывать о своей активной деятельности в колхозе, гитлеровцы предложили ему стать старостой. Он отказался. Его арестовали, угостили шомполами, недели три продержали в подвале. Он перепугался и дал согласие на все, что от него требовали. Измученный, исхудалый, избитый вернулся он в деревню, но пробыл старостой всего одну неделю, пока немножко оправился. А потом исчез — ушел в лес, отправив дочерей в дальнюю деревню, к родственникам, и оставив дома одну старую Ганну. Партизан он нашел недели через, две и очень удивился и даже немного испугался, обнаружив, что командир отряда — Антон Лесковец. (В деревне все говорили, что он эвакуировался вместе с райкомовскими работниками.)
Шаройка откровенно рассказал обо всем, припомнил и стадо, признал свою вину и покаялся. Лесковец выслушал и сказал, как говорил всю жизнь, открыто, прямо в глаза:
— Темный ты человек, Шаройка. Не верю я тебе теперь.
Но в отряде оставил. При хозяйственном взводе. Только поставил строгое условие: отлучится куда-нибудь хоть на час самовольно — будет считаться изменником. Шаройке пришлись по душе его обязанности — тихо, безопасно и никогда не сидишь голодным, не то что в боевых взводах, и он выполнял их весьма добросовестно, так добросовестно, что у осторожного Лесковца подозрения не ослабели, а росли. Но вскоре Антон Лесковец героически погиб, а Шаройке удалось, после одного тяжелого боя, когда бригада понесла большие потери, остаться при штабе бригады заместителем начальника по снабжению.
Бесспорно, что после освобождения, когда в деревне не было почти ни одного взрослого мужчины, более подходящей кандидатуры, чем Шаройка, было не найти; женщины и выбрали его председателем колхоза. Трудные это были годы. Во всей деревне каким-то чудом уцелело только тринадцать хат, и по какому-то странному совпадению возрожденный колхоз собрал тринадцать искалеченных лошадей. «Чертова дюжина», — говорили суеверные.
Шаройка усердно взялся за работу. Лучшего хозяина и не надо! Колхоз с помощью государства становился на ноги. Иногда по отдельным кампаниям выходил на первое место в районе и никогда не был на последнем, занимая по большей части «золотую серединку», как любил шутить Шаройка. Но быстрее, чем колхозное, росло собственное хозяйств председателя. Ему посчастливилось: в его семье никто не был убит или искалечен. Два сына его служили в армии и дослужились — один до майора, другой, младший, до лейтенанта, оба имели награды. Дочери сразу же после освобождения поехали в город кончать учебу. Надо же было создать им условия! И «добрый хозяин» не дремал. Хату себе отстроил почитай что первым в деревне, лучше той, которая сгорела. Взял телушку из того поредевшего стада, которое Катерина Лесковец пригнала обратно с востока. Что ж, народ сначала не обижался, не попрекал: сам партизан, сыны герои. Но вскоре Шаройка купил вторую корову и засеял ещё один приусадебный участок на жену сына, которая приехала откуда-то с Урала и никакого отношения к колхозу не имела. И чем дальше, тем больше люди узнавали в нем того Шаройку, которого они помнили до коллективизации, лет семнадцать назад. В человеке воскресало старое, казалось, давно уже канувшее в вечность.
Максим не вернулся из районного центра вместе с Лазовенкой. Там, в чайной, встретили они старого друга, который работал директором школы в отдаленном сельсовете. Максим поехал к нему и загулял.
В воскресенье на рассвете Шаройка забежал к Сынклете Лукиничне.
— Что? Максима Антоновича ещё нет? Ай-яй-яй! Вот загулял парень! Ну, пускай погуляет. Заслужил. А мы сегодня воскресник организовали: лес вам вывезем. Мобилизовали все тягло, машину в «Воле» заняли.
Сынклета Лукинична так удивилась, что даже не поблагодарила, сказала только:
— Говорят люди, раскрали его там, лес наш.
— Э-э, лесу мы найдем, дорогая Сынклета Лукинична, найдем… найдем!
Сам обошел намеченных людей, ласково уговаривая принять участие в воскреснике. Охотников ехать набралось больше, чем нужно. Но Шаройка не миновал и хату Кацубов. Вошёл он с несвойственной ему живостью, весело потирая руки. — Примораживает, а снежка не видать. Доброго вам утра в хату. Александра Павловна все читает, все читает.
Алеся подозрительно насторожилась, впервые услышав такое почтительное обращение. Шаройка сел у стола, оглядел хату, покачал колченогий столик.
— Что это ты, Маша, хорошего стола не закажешь? В такой хате и такой стол. Пора обживаться, пора, пора… А то на таком столе и писать неудобно.
Алеся удивилась ещё больше.
Маша, возившаяся у печки, скрыла улыбку. Она поняла, почему председатель стал таким добрым и ласковым.
Он только присел на край скамейки и сразу же поднялся.
— Я к вам на минуточку. Не хочешь ли, Маша, за лесом для Антонихи съездить? — он нарочно не называл имя Максима.
— Петька поедет, — ответила Алеся.
— А-а!
— Он уже давно отправился.
— А я что-то не приметил его на дворе. И думаю: дай зайду. А то Маша ещё обидится, — он хитро прищурился. — Ну ладно, я пошел. Позавтракаю и тоже в лес.
Когда он вышел, Маша рассмеялась.
— Ты чего? — спросила удивленная Алеся, оторвавшись от книги.
— Весёлая у нас жизнь началась.
Она и сама хорошенько не знала, что вызвало этот смех. Просто на душе вдруг стало почему-то легко и захотелось смеяться. Бывает иногда такое!
— Не понимаю, — пожала плечами Алеся. — Лично меня он возмущает. Я еле удержалась, чтоб не ляпнуть ему: не суй носа не в свое просо.