— Слава тебе господи!

Маркушка правил рулем добросовестно.

Весь отдавшийся своему делу, он не слыхал, о чем разговаривали перед его носом два офицера: оба усталые, бледные, молодые, со сбившимися повязками — один — на голове, другой — на шее.

Офицер с повязкой на голове, блондин с грустными, вдумчивыми глазами, говорил тихим голосом, полным безнадежной тоски, об Альминском сражении.

— И что могли сделать двадцать пять тысяч наших, почти безоружных со своими кремневыми ружьями, против семидесяти тысяч союзников, отлично вооруженных? Они могли только умирать благодаря генералам, поставившим солдат под выстрелы… Уж потом приказали отступать, когда уж пришлось бежать…

Слезы дрожали в глазах блондина, и он еще тише сказал:

— И какая неприготовленность!.. Какое самомнение!.. Ведь все думали, что закидаем иностранцев шапками… Вот как закидали!

— Быть может, еще поправимся… Дай нам хорошего главнокомандующего, хороших генералов…

— Прибавьте пути сообщения, чтоб поскорей пришли из России войска… Прибавьте порядок — видели сейчас на Северной стороне, — прибавьте хорошее вооружение и многое… многое, что невозможно… Нет, надо необычайную глупость неприятеля, чтоб мы могли поправиться… И знаете ли что?

— Что?

— Нас разнесут… Понимаете, вдребезги? — прошептал блондин.

И еще тише прибавил:

— Для нашей же пользы.

— Какой?

— Еще бы! Мы избавимся от самомнения и слепоты… Поймем, отчего нас разнесут. В чем наша главная беда… О, тогда…

Молодой офицер внезапно оборвал… Его большие славные глаза словно бы сияли какою-то восторженностью, и в то же время в них было что-то страдальческое.

Он слабо застонал и схватился за голову. Лицо побледнело.

Сидевший по другую сторону старый солдат поднес к побелевшим губам офицера крышку с водой, еще оставшейся в манерке.

— Испейте, ваше благородие.

Офицер отпил два-три глотка и благодарно посмотрел на солдата.

— Ты куда ранен? — спросил он, казалось не чувствуя острой боли.

— В живот, ваше благородие.

— Перевязан?

— Никак нет. Сам по малости заткнул дырку, ваше благородие. В госпитале, верно, обсмотрят и станут чинить.

Скоро шлюпка пристала.

На пристани стояла небольшая кучка. По-видимому, это были рабочие из отставных матросов. Больше было женщин: матросок и солдаток.

Мужчины помогли слабым выйти из шлюпки и предложили довести до госпиталя. Двум раненым офицерам привели извозчика, и они тотчас уехали. Ушел и адъютант.

А солдаты пока оставались на пристани. Бабы их угощали арбузами, квасом и бубликами, расспрашивали, правда ли, что француз придет и отдадут Севастополь. И многие плакали.

— Брешут все!.. А вы главные брехуны и есть! — крикнул Бугай.

Он только что получил тридцать копеек от трех офицеров и на такую же сумму оделял медяками «своих пассажиров».

— Пригодятся, крупа! — сердито говорил Бугай.

Единственный свой пятак Маркушка торопливо, застенчиво и почти молитвенно положил в грязную руку солдата с короткой седой щетинкой колючих усов, который казался мальчику самым несчастным, страдающим из раненых, внушающим почтительную, словно бы благоговейную жалость взволнованного сердца.

Солдат покорно, без слов жалобы, сидел на земле, такой изможденный, сухенький и маленький старичок, запыленный, с разорванной шинелью на плечах, без сапог, в портянке на одной ноге и с обмотанной пропитанной кровью тряпкой на другой, с сморщенным, почти бескровным лицом, на щеке которого вместе с какой-то черной подсыпкой выделялся темно-красный большой сгусток запекшейся крови. Правая рука была подвязана на какой-то самодельной повязке из серого солдатского сукна.

— Спасибо, мальчонка! Выпью шкалик за твое здоровье! — бодро проговорил раненый солдат. — Еще починят. До свадьбы заживет! — прибавил он с улыбкой, и грустной и иронической, посматривая маленькими оживившимися глазами на свою руку и ноги.

Какая-то матроска угощала квасом. Старик добродушно сказал:

— Квас квасом, а ты спроворила бы, бабенка, шкаликом. Вот тебе семь копеек, что дедушка с внуком дали. А затем можно и до госпиталя доплестись.

Маркушка подбежал к Бугаю и спросил:

— Бегу к Нахимову, дяденька, с запиской?

— Беги! Если уеду — жди здесь.

— Лётом обернусь. Еще застану.

И полетел на Екатерининскую улицу.

III

Был шестой час на исходе.

На Графской пристани и на Екатерининской улице были небольшие кучки морских офицеров, чиновников и дам.

Почти на всех лицах были подавленность и изумление. Везде шли возбужденные разговоры о только что полученной вести — что наши войска разбиты и в беспорядке отступают, преследуемые союзниками.

Раздавались восклицания негодования. Обвиняли главным образом Меншикова за то, что он с такими солдатами и был разбит так ужасно.

Что теперь будет с Севастополем?..

По Большой улице проезжал старый генерал на усталой лошади, один, понурый, в солдатской шинели, простреленной в нескольких местах.

Это был корпусный командир, один из участников Альминского сражения, только что приехавший от отступающих войск. С балкона губернаторского дома, на котором сидело несколько дам и двое молодых инженеров, хозяйка, пожилая жена адмирала, окликнула знакомого генерала.

Он остановился у решетки сада и, поклонившись, извинился, что не может зайти.

— Что будет с нами, любезный генерал? — по-французски спросила адмиральша.

Генерал сказал, что знает обо всем Меншиков и более никто. И, пожимая плечами, точно он ни в чем не виноват, проговорил, что благодаря глупости одного генерала и странной диспозиции [10] главнокомандующего мы должны были отступить… А у него шинель прострелена во многих местах. Его вовремя не поддержали и… оттого потеряна битва…

И негодующе прибавил:

— Знаете, что сделал главнокомандующий? Он с поля сражения послал своего адъютанта Грейга [11] в Петербург к государю — и вообразите! — приказал Грейгу доложить все, все, что видел, и что письменную реляцию [12] пошлет завтра… Разве это не дерзость?.. Так огорчить государя?!.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: